Я с некоторым удивлением ответил, что никакого расследования, собственно, и не было, равно как не было и никаких особенных обстоятельств смерти полуторавекового старца.
Где же, в таком случае, заметки доктора Бромберга по теме «Монокосм»?
Я объяснил, что таких заметок, скорее всего, не существовало. Письмо доктора Бромберга — это, надо полагать, импровизация. Доктор Бромберг был блестящим импровизатором.
Следует ли понимать тогда, что письмо доктора Бромберга и сообщение о его смерти, посланное Максимом Каммерером президенту, оказались рядом случайно?
Я смотрел на него, на тонкие губы его, поджатые очень решительно, на его набыченный лоб с упавшей прядью белых волос, и мне было совершенно ясно, что ему хотелось бы от меня сейчас услышать. «Да, Тойво, мой мальчик, — хотелось бы ему услышать, — и я думаю так же, как ты. Бромберг догадывался о многом и странники убрали его, а бесценные бумаги похитили». Но ничего подобного я, конечно, не думал и ничего подобного я моему мальчику Тойво, конечно, не сказал. Почему документы оказались рядом, я и сам не знал. Скорее всего, действительно случайность. Так я ему и объяснил.
Тогда он спросил меня, пошли ли идеи Бромберга в практическую разработку.
Я ответил, что этот вопрос рассматривается экспертами. Все восемь моделей, предложенных экспертами, весьма уязвимы для критики. Что же до идей Бромберга, то обстоятельства не очень-то способствуют серьезному к ним отношению.
Тогда он собрался с духом и спросил меня в лоб, намерен ли я, Максим Каммерер, начальник отдела, занятся разработкой бромберговских идей. И вот тут наконец я получил возможность его порадовать. Он услышал от меня имено то, что ему хотелось услышать.
— Да, мой мальчик, — сказал я ему. — Именно для этого я и взял тебя к себе в отдел.
Он ушел осчастливленный. Ни он, ни я не подозревали тогда, конечно, что именно в эту минуту он сделал свой первый шаг к большому откровению.
Я психолог-практик. Когда я имею дело с каким-нибудь человеком, я, говоря без ложной скромности, в каждый момент очень точно чувствую душевное состояние его, направление его мыслей и очень неплохо предсказываю его поступки. Однако, если бы меня попросили объяснить, как мне это удается, а паче того, попросили бы меня нарисовать, изложить, что за образ творится в моем сознании, я бы оказался в весьма затруднительном положении. Как всякий психологпрактик, я был бы вынужден прибегнуть к аналогии из мира искусства или литературы. Сослался бы на героев Шекспира или Достоевского, или Строгова, или Микеланджело, или Иоганна Сурда.
Так вот Тойво Глумов напоминал мне мексиканца Риверу. Я имею в виду хрестоматийный рассказ Джека Лондона. Двадцатый век. Или даже девятнадцатый, не помню точно.
По профессии Тойво Глумов был прогрессором. Специалисты говорили мне, что из него мог бы получится прогрессор высочайшего класса, прогрессор-ас. У него были блестящие данные. Он великолепно владел собой, он обладал исключительным хладнокровием, редкостной быстротой реакции, и он был прирожденным актером и мастером имперсонации. И вот, проработав прогрессором чуть больше трех лет, он без всяких на то видимых причин подал в отставку и вернулся на Землю. Едва закончив рекондиционирование, он сел на БВИ и без особого труда выяснил, что единственной организацией на нашей планете, могущей иметь отношение к его новым целям, является КОМКОН-2.
Он возник передо мною в декабре 94 года, исполненный ледяной готовности отвечать на вопросы, почему он, такой многообещающий, абсолютно здоровый, всячески поощряемый, бросает вдруг свою работу, своих наставников, своих товарищей, разрушает тщательно разработанные планы, гасит возлагавшиеся на него надежды… Ничего подобного я, разумеется, спрашивать у него не стал. Меня не интересовало, почему он не хочет более быть прогрессором. Меня интересовало, почему он вдруг захотел стать контр-прогрессором, если можно так выразится.
Ответ его запомнился. Он испытывает неприязнь к самой идее прогрессорства. Если можно, он не станет углублятся в подробности. Посто он, прогрессор, относится к прогрессорству отрицательно. И там (он показал большим пальцем через плечо) ему пришла в голову очень тривиальная мысль: пока он, размахивая шпагой, топчется по булыжнику арканарских площадей, здесь (он показал указательным пальцем себе под ноги) какой-нибудь ловкач в модном радужном плащике и с метавизиркой через плечо прохаживается по площадям Свердловска. Насколько он, Тойво Глумов, знает, эта простенькая мысль мало кому приходит в голову, а если и приходит, то в нелепом юмористическом или в романтическом обличье. Ему же, Тойво Глумову, эта мысль не дает покоя: никаким богам нельзя позволить вступаться в наши дела, богам нечего делать у нас на Земле, ибо «Блага богов — это ветер, он надувает паруса, но и поднимает бурю». (Потом я с большим трудом отыскал эту цитату — оказалось, она из Верлибена.) Невооруженным глазом было видно — передо мною фанатик. К сожалению, как всякий фанатик, склонный к крайностям в суждениях чрезвычайным. (Взять хотя бы его высказывания о прогрессорстве, о которых еще пойдет речь.) Но он готов был действовать. И я без дальнейших разговоров взял его к себе и сразу посадил на тему «Визит старой дамы».
Тойво Глумов оказался работником! Он был энергичен, он был инициативен, он не знал усталости. И — очень редкое качество в его возрасте — его не разочаровывали неудачи. Для него не существовало отрицательных результатов. Более того, отрицательные результаты расследований радовали его точно так же, как и редкие положительные. Он словно бы изначально настроился на то, что при жизни его ничего определенного не обнаружится, и умел черпать удовольствие из самой (зачастую достаточно нудной) процедуры анализирования мало-мальски подозрительных ЧП. Замечательно, что мои старые работники — Гриша Серосовин, Сандро Мтбевари, Андрюша Кикин и другие — при нем как бы подтянулись, перестали лоботрясничать, стали гораздо менее ироничны и гораздо более деловиты, и не то чтобы они брали пример с него, об этом не могло быть и речи, он был для них слишком молод, слишком зелен, но он словно заразил их своей серьезностью, сосредоточенностью на деле, а больше всего поражала их, я думаю, та тяжелая ненависть к объекту работы, которая угадывалась в нем и которой сами они были лишены начисто. Как-то случайно я упомянул при Грише Серосовине о смуглом мальчишке Ривере и вскоре обнаружил, что все они отыскали и перечитали этот рассказ Джека Лондона.