В эту минуту на него обращены все глаза — с сочувствием и любопытством. Он садится под солнцем юга и под сенью силы, — солнце пригревает его, и он обретает в себе силу шествовать дальше в сомненьях и колебаньях.
Он оглядывается вокруг — и видит знакомые лица людей, весь день трепавшихся и с суетливой настойчивостью ковавших монетку с дырочкой на пропитание себе и семье. Из магазинов, бюро, с биржи, из редакций газет, мясных лавок, банков они разошлись по домам усталыми и пропотевшими взаимным недоверием и злобами серенького дня. Дома, закусив двумя тарелками варёной зелени и худощавым рёбрышком животного, запив это кислым и терпким вином, всю жизнь одним и тем же, выслушав одним ухом жалобы жены на неделикатность соседки, — они вынули из будто бы тайных хранилищ будто бы тайные муаровые ленты и замшевые передники, перестроили усталость лиц на охотную приветливость и с разных концов города собрались под искусственное звёздное небо, на котором солнце уживается одновременно с лунным серпом.
До этих дверей старого монастыря они были торгашами, сутягами, живоглотами, адвокатами, маклерами, военными, бухгалтерами и чиновниками близких к падению министерств; переступив порог, обтёрли подошву об истоптанный коврик, и теперь это — иные люди, страстно влюблённые в свою прекрасную выдумку, готовые для ласкового общения душ, тонкие ценители музыки осмеянных в профанном мире слов: братство, терпимость, любовь, пожалуй, даже жертва, — только будьте осторожны, дайте отуманиться знакомыми символами — и очнуться в сиянии тройственного света мудрости — силы красоты новыми, избранными, творцами, строителями невиданного Храма!
Они рассаживаются по скамьям, ещё поёживаясь от колик, почек, геморроя, ишиаса, катара, усталой за день поясницы, — но уже в готовности быть здоровыми, разом улыбаться, совместно испытывать скорбь, соборно гнать её надеждой; только бы на час забыть, накрепко и искренно, об ежедневном житейском и в тайном зеркале вечности увидать свои лица молодыми, красивыми и преображёнными, без этих ужасных масок и судорожных морщин. Стать такими для себя, для другого, для всех, и будто бы там была ошибка, нехороший сон, и только здесь — лучезарная действительность, песнь песней, преддверие последней правды.
Дверь заперта, бодрствует привратник. И в Храме уже нет торгашей, жалких душ, домашних деспотов и чиновных подхалимов:
— Досточтимый мастер, все братья, украшающие колонны Храма, суть вольные каменщики!
Егор Егорович встает и снова садится. В этот момент он всегда говорит себе с волнением: «Да, и я тоже!» Он горд за себя и за других. Он очарован простотой и серьёзностью, с которыми все разом протягивают руку и произносят хором изумительные три слова, лживо звучащие на монетах, кощунственно на дверях участков, преступно на воротах тюрем, — три слова, внезапно пылающие здесь изначальным, чистым светом, каким они пылали в те дни, когда ещё молодая, верующая, пламенная Франция подарила их всему свету. От этого и удивительное ощущение молодости — десятка два годов с плеч долой! В сущности, он — прекрасный человек, этот агент страхового общества. Как идут ему лазурь, и пурпур, и золото, и как торжествен его голос, строги и изящны жесты. Нет, тут словами всего не объяснишь, да и понять не всегда можно. Тут тайна, Егор Егоровичей радостно, что тайна существует и что она так многообразна. Была серая толпа, а взгляни теперь: все на подбор красавцы, а уж особенно старики. Тут, мой дорогой, никакие рассуждения ничего не дадут, а раз тебе хочется верить, ты, Егор Егорович, верь и радуйся своей вере, потому что смущаться нечего, и так, попросту, гораздо лучше. Вон там, под потолком, не очень искусно торопливой рукой дешёвого мастера нарисован шнур со свободными кафинскими узлами. Рисуночек, по совести, неважный, — и, однако, из этого всех связующего опояса ты не вырвешься, бунтовавший, впрочем уже смирившийся, уже размякший и умилённый Егор Тетёхин, украсивший себя пониже талии забавным детским передничком.
Егор Егорович чувствует, как сердце его отходит, и, отказавшись от самостоятельного галопа, норовит попасть в общий шаг. Он видел чудо превращения, он приобщился к тайне посвящённости. Он сам — маленький конторский служащий, никогда бы не узнавший ни бунта, ни радостей прозрения, если бы благодетельная рука однажды не простёрла над ним бутафорский пламенеющий меч, если бы в руку его не сунули долото и Деревянный молоток. И уж если это забава и только забава, то будь она благословенна! Деревянными молотками ржавое железо душ перековывается в металл благородный.