Выбрать главу

И действительно, мы выставляли его смешным и наивным добряком, просили любить его почти в шутовском наряде. Мы и в дальнейшем не беремся быть к нему справедливее и великодушнее. Но сейчас, на огороженном дешёвым заборчиком участке земли, заросшем корявыми липами, берёзами и каштанами, плохородящей французской земли, истощённой поколениями врагов флоры и фауны, под солнцем и небом, — слава Природе! — ещё не принадлежащим никакому государству, мы рядком с нашим героем простираемся ниц перед величием этой Природы, которая и в измятых и лохматых одеждах остается для нас единой царицей и повелительницей. Ни перед кем рабы — только перед Нею! И только Ей молитва — страстным шёпотом немеющих губ! Побеждать её — никогда! Изумлённо смотреть, учиться и вечно сливаться с Нею!

Впервые за много лет Егор Егорович испытывал прелесть одиночества вдали от городской жизни. Солнце без охоты склонялось к закату, тени удлинялись и убегали на соседние участки. В будний день малочисленные домики были на запоре: по календарю их хозяевам ещё полагалось быть в городе. О том, что где-то все же проживают чудаки, свидетельствовало только пенье петухов.

Подостлав коврик, чтобы не нажить ишиаса, Егор Егорович прилип к ступеням своего крылечка. Было радостно и прекрасно смотреть никуда и слушать ничто. В этом никуда мелькали красноватые блики низкого солнца на зелени и дорожках, мудрствовали деревья, травы, цветы. В этом ничто на все тона и полутоны звенели и жужжали мухи, жуки, комарики, предзакатно чирикали и посвистывали невидимые пичуги. С неба плыл холодок, от земли — тепло.

И тогда Она простёрла над ним лилейные руки и благословила его на счастье творческого познания. Она не посчиталась ни с его житейской малостью, ни с сумбуром догадок и знаний, нахлёстанных из популярных книжечек и отсталых учебников. Она рассекла ему грудь мечом, и сердце трепетное вынула, и угль, пылающий огнём, во грудь отверстую водвинула. И тогда Егор Егорович услыхал и понял то, чего не может услышать и понять непосвящённый.

Запел петух — начально, хрипло и коряво; откликнулся другой — уверенно. Пропев, оба петуха замерли в ожидании, насторожив уши и втянув в себя когтистую ногу. И тогда издали-издали донеслись отклики, расписки в получении пропевшим, повестки с извещением дальнейшим. Второй призыв — и новые отклики, а первый призыв уже убежал дальше, углубился, расширился, от дома к дому, от села к селу, катышком и бисером по поверхности земли, перейдя границы людских делений, округов, стран, замкнув кольцом города, как мёртвые площади, лишённые ритуальной благодати. Покатилось к экватору и полюсам священное петушиное слово, давно вышедшее из обиходного языка, как бы утратившее живой смысл, тех времён отзвук, когда и курица была птицей, и она носилась над лугами и лесом, перелетала реки и моря. Что оно значит, это слово? Может быть, это одно из тех понятий, которые нельзя, непристойно, не принято в обществе называть своим именем: «любовь», «дружба», «счастье», что-нибудь непременно солнечное и слишком колючее для глаз, привыкших к темноте, и для ушей, воспитанных в привычной лжи.

Опоясало землю великое петушиное «кукуреку», лозунг братства и нерушимой связи, — что бы ни было, в каком бы курятнике ни загасли отдельные жизни, сколько бы пера и пуха ни облилось кровью под хозяйским ножом. И уж тут не было отличий и чванств в окраске перьев, в роскоши хвоста, наливке гребня, благородстве породы: все равно выкругляли грудь, хлопали крыльями, орали каждый своё — все одно и то же, ждали ответных кликов и, получив их, успокоенно опускали ногу и заносили её для шага, клевали зерно, выхватывали, захлёбываясь, из норки длинного червяка — и созывали на пир любимых жён, лишённых благодати посвящения.

«Так вот оно что!» — думал Егор Егорович.

Мимо калитки его сада пробежала собака, нескладно плебейская, ничем не приметная. Пробежала озабоченно, непрестанно нюхая дорожку. Задержалась у лежавшего камушка — расчётливо прыснула пометку, побежала дальше, завернула в отворенную калитку пустынного участка, что-то отметила там, заспешила дальше. Видел Егор Егорович со своего крылечка, как та же собака деловито завёртывала на минутку в участки жилые, где были конуры её ближних, истинно — почтальон, разносящий письма, газеты и срочные извещения.

Прошло столько-то собачьих минут — и тем же путём пробежал несуразный косматый пёсик, останавливаясь на тех же местах, заворачивая в те же закоулки, оставляя ответ на прочитанные записки. А когда, после них, неосмысленная женщина провела в обратном направлении фокса на короткой привязи, — фокс рвался, тянул ремень и старался коснуться того же камушка, поднять ногу у того же столбика, как и раньше пробежавшие его собачьи сородичи. И было ясно, что на этом столбике, на камушке, в колючих травах пустыря, за калиткой жилого участка — повсюду были условные приметы, пахучие иероглифы, пароли и отзывы тайного союза всех собак, независимо от их породы и их общественного положения, знаки великих усилий грубо разбитого людьми собачьего братства — хранить общение и передавать из рода в род веками сохранённую тайну.