Выбрать главу

— У нас все есть! — отрезает бородатый.

«Наверное, главный у них!» — кумекает Прокоп.

— Вы с ружьями — того! Осторожнее! — качает он головой, напуская на себя строгость. — У нас тут зона заповедная! Заповедная! А не то зазеваетесь — и тю-тю ваши ружья! Отнимет их дед!

— Это лесничий, что ли? — переспрашивает бородатый. — Мартемьян?

— Он! — кивает Прокоп важно и неожиданно добавляет: — Зверь!

Геологи смеются.

— Это Мартемьян-то зверь? — мягко удивляется бородатый. — Но я его знаю: прекрасный человек! Он, кстати, дома? Или в избушке?

Прокоп в душе холодеет от злобы: дед Мартемьян — на моторке ли, пешком по берегам, — да Иван-вертолетчик, дедов глаз над Илычем, да Володя — все они над Илычем зоркими глазами стреляют, не дают ему браконьерничать, за то и ненавидит их Прокоп! Все это Мартемьяново пролетарское отродье, сгубившее его род…

«Вот самое страшное! — думает Прокоп. — Уедут они к Мартемьяну! Пропал тогда мой ножик! И блёсны! — Он нежно гладит кинжал рукой. — Нет, этого никак нельзя допустить!»

— Да вы что! — кричит он. — Это Мартемьян-то прекрасный человек? Зверь он! Вы не смотрите, что он такой обходительный! Лиса он! Это я вам точно говорю! Ну да сейчас он далеко побежал! Не знаю где! Вы у меня оставайтесь, спать есть где. На охоту сходим. На семгу свожу вас. Договорились?

— Посмотрим, — туманно отвечает бородатый. — Спешим мы…

— Куда?! Это вы напрасно! Работа не волк, в лес не убежит! Вы у меня оставайтесь для ради охоты, Кобель у меня замечательный, видели? А особенно он хорош, если в апатию войдет, — тут уж его ничем не удержишь!

— Как это — в апатию? — смеются геологи.

— В апатию! — грозно кричит Прокоп. — Известно, как! Вы думаете, я темный человек, да? Я тоже разные такие слова знаю, сапромат их задери! Вы меня извините, но я ведь все понимаю! Что там в газетах пишут и вообче! Вот вы, может, и ученые люди и я меньше вас учен, но я очень умный! Это я вам точно скажу! Вот, к примеру, говорят, кто-то там в космосе летал. Что в газетах пишут? А?

— Вчера новый спутник запустили, — говорит бородатый. — Надо бы радио послушать…

— Да бросьте вы это ваше радиво! — машет рукой Прокоп.

— Почему это?

— А так! Ха-ха-ха! — смеется Прокоп. — Оч-чень я умный человек и все понимаю! Все это треп!

— То есть как — треп? — не понимают геологи.

— Очень даже просто, — вдохновляется Прокоп. — Не летал никто! Мысленно ли дело — летать в космосе! Сидели себе где-нибудь на даче! Чаи распивали! Все у них там в Москве родственники, вот что!

Геологи поражены: такого они еще не слыхали на своем веку! Володя видит, как сгорает от стыда Алевтина — сидят они оба за дверью, как мыши, и слушают, как Прокоп доканывает геологов…

— Как это — родственники? — спрашивает бородатый.

— Сами должны понимать! — кричит Прокоп. — ОНИ! Которые! Родственники они все! Вот и летают! Ха-ха! На качелях они летают, в саду! Ну, ура! Выпьем!

— Бред какой-то, — говорит бородатый.

Геологам становится в этой избе тоскливо: видят они, что это за человек. И спать он не даст. Это ясно. Всю ночь будет колготиться. Геологи о чем-то шепчутся.

— Ну, нам пора! — говорит бородатый. — Мы, пожалуй, поедем…

— Как, — вдруг растерянно смолкает Прокоп, — а семга? А охота? Да и погода вон какая! Слыхали, что шепчет погода? — пытается он пошутить. — «Займи да выпей!» — шепчет погода! Ха-ха…

Но геологам уже все тут противно, они собираются.

— Мы уж как-нибудь в палатке, — бормочет усатый.

— Нам не привыкать! — бодро говорит бритый.

— Спешим мы! — бородатый берет свой кинжал под разгорающимся злобой взглядом Прокопа, тщательно обтирает лезвие газетой, прячет кинжал в ножны на поясе.

— Та-а-ак, значит… — бормочет Прокоп. — Поедете… Ну, а что вы мне на память оставите? Вот этот ножик должны оставить!

— Почему это так? — улыбается бородатый. — Вот вам, — он вынимает бумажник и кладет на стол три рубля, — это вот вам за самовар… Хватит?

— Да вы что?! — свирепеет Прокоп. — Нужна мне ваша трешка, сапромат ее… Я вас как людей принял! А вы? Должны ножик на память оставить! Сами должны понять! Не хотите так оставлять — махнемся!

Но геологи не отвечают. Быстро и молча собираются они и идут к двери. Прокоп тоже пытается встать — он хотел бы дать в морду этому бородатому, но Прокопа уже окончательно разморило. Приподнявшись, он падает обратно на лавку.

— Нужны мне ваши… — бормочет он, комкая в мокром от пота кулаке трешку и швыряя ее в объедки на столе. — Откупиться хотят — гляди-и! Знаем! Видали! Не-е-ет! Родственнички, вашу мать! В космосе они летают! На качелях! Вы меня извините. — Он еще долго бормочет, сам уже себя не слыша и не понимая, что говорит…

В этом месте своих воспоминаний Володя вдруг увидел в стороне оранжевую россыпь морошки. Деревья, расступившись, открыли ее Володиным глазам на большом торфяном кочкарнике. У Володи сразу кисло стало во рту. Он свернул с тропы, прислонив удилище и палку к можжевеловому кусту, опустился на колени в самой яркой густоте, давя ягоды ногами, и протянул за морошкой руку.

— Неплохо так-то после рыбки, — сказал он. — После рыбки ягод отведать — самое хорошее дело, как говорит брат Иван…

И Володя стал есть кисло-сладкую ягоду, выплевывая в траву мелкие жесткие косточки.

…Ну и пусть себе ест. А я вам сейчас вот что скажу; вот вы небось, прослушав все эти истории о Прокопе, подумали, что он нарочно перед геологами свою дочь Алевтину нежными словами называл? Подумали, да? Признайтесь! Вы, наверно, подумали, что, когда никого рядом нет, он ее ругает? Или даже бьет?

А вот и неправду вы подумали! Это я вам должен честно сказать: не ругает он ее и даже не бьет! В данном случае он вовсе перед геологами не выкомаривался.

Прокоп Алевтину действительно любит! Сильно любит, как только может любить человек свою собственную кровь. Единственное существо в целом свете любит Прокоп — дочь Алевтину, любит нежно и глубоко, как никогда никого не любил. Как не любил даже покойницу-жену. Жену он тоже любил, но и бил ее, в душе презирая, что за него — горького пьяницу — пошла. Часто бил. Оттого и померла она рано. Зато Алевтину он никогда пальцем не тронул: любил ее и совсем крошечную, грудную. Старый он уже был, когда Алевтина родилась. И удивительно ему было, что вот это маленькое существо, живой чистый комочек, пахнущий молоком и хлебом, с мягким пухом на хрупкой голове, — что это его дочь, его кровь. А позже он этот малюсенький живой комочек еще сильнее возлюбил, потому что чувствовал себя перед дочкой виноватым после одного случая на Илыче…

Об этом я вам тоже расскажу, только не сейчас, а когда момент подойдет… С того самого случая да еще после смерти жены примешались к Прокоповой любви еще виноватость и страх, что Алевтина вдруг тоже помрет и оставит его совсем одного на этом смутном свете: никем не любимого, пьяного, больного. Иногда он в пьяном бреду видел себя идущим на могилу Алевтины — и так ему тогда жалко было себя и Алевтину тоже, что он даже плакал. Но и сны эти свои Прокоп тоже любил.

Все в деревне знали любовь Прокопа, вернее, силу этой любви, как вообще в деревне все друг про друга знают. И если нужно было приструнить Прокопа — домой его с улицы прогнать или из гостей, когда он, упившись, стоял где-нибудь посреди избы — волосы на лоб, на очумевшие красные глаза — и орал: «Берегись, душа, оболью!» — и замахивался на всех недопитой бутылкой, — если нужно было его тогда приструнить, посылали за Алевтиной. При виде ее Прокоп сразу смирнел, жалко и приниженно улыбался, покорно шел за маленькой дочкой, безропотно ложился дома спать.

Душа Прокопа напоминала дикую, лишенную ухода лесную чащу, где все страсти живут и развиваются свободно. Вольно растущими найдете вы в этой душевной чаще и дикий, ядовитый лишайник, и волчьи ягоды, и цветущее ржавью гнилое болото, наполненное безобразными пресмыкающимися… Зато, пораженные, остановитесь вдруг перед красотой распустившейся в этой душе любви, как перед ярким диким цветком…

Так и люди вдруг поражались и удивлялись, глядя на Прокопа — пьяного или трезвого, как он смирялся в своей любви к Алевтине! Ей он разрешал все — даже дружбу с Володей, сыном своих врагов, отнявших у него Илыч и всю живность илычскую, — все, чем когда-то владел его отец. Ибо думал он, что это все вокруг — его. И когда Алевтина приказывала ему отпустить из сети пойманную в нерест семгу-икрянку, Прокоп отпускал, не сказав ни единого слова. И когда она велела ему, больному с похмелья, идти на работу, он шел, хотя, если бы это приказал ему председатель или сам Троицко-Печорский прокурор, не пошел бы Прокоп…