Даже странно, — говорит дед Мартемьян, — как это мы, например, хлеб еще умеем печь! Да вот эти штаны шить! Какие разучились! А сколько хорошего, умного люди позабыли, разучились делать! Сколько мудрости человеческой в пыль, в огонь, в дым превратилось! Приходим мы — миллиарды и миллиарды — на эту маленькую Землю, чтобы хоть малости сохранившейся здесь мудрости научиться, чтобы хоть чуточку разумного счастья попробовать, но и море разных мучений выпить, и опять уходим в никуда, чтоб уж никогда и ни с кем и нигде не встретиться… Очень это печально! И вместе с тем хорошо, что хоть это-то есть, хоть это короткое свидание с живущими и с теми, кто жил — в книгах, и даже с теми, кто придет — в мыслях…»
Помните, говорил я в предисловии, что в природе всегда все хорошо? А как же, скажете вы, все хорошо, если Володя от холода и голода погибает?.. Подождите, я вам сейчас все растолкую!
Конечно, в природе всегда все хорошо! Но когда хорошо в ней все для человека — вот в чем вопрос! Человек же не зверь и не рыба — не может он, па-пример, долго в ледяной воде плавать или по тайге бродить — погибнет он в тайге, если заблудится, если будет бродить, как зверь… Для человека в тайге тогда хорошо, когда он сыт, обут, одет, вооружен — вот когда! А голому человеку хорошо на пляже под горячим небом — и то ненадолго! Так что никакого противоречия нет в том, что я вам вначале о природе говорил и что я сейчас рассказываю. Вам-то я это растолковываю, а Володе и растолковывать не надо, он и так все понимает. Потому что он в этой природе вырос. И любит он ее, несмотря на то что она такая. Нет в природе слезливости! А что она сама по себе прекрасна, что в ней в высшем смысле всегда все хорошо — это нашим мыслям не противоречит… Вот и все…
Дождь между тем уже опять сыпал с вечереющего неба. Набирая силу — холодный, затяжной, — он тихо кипел в траве, в лужах, стекал струйками с берегов, наполняя мутными ручьями реки и все углубления: в земле, в скалах, в камнях. Володя шел уже совершенно мокрый, ощущая в животе усиливающийся голод. Стемнело, но Володя не переставал идти. И мысли продолжали идти с ним и в то же время далеко. Но они шли теперь вразброд, неясно, замерзая от холодного дождя и ветра…
Ветер хлестал струями дождя по деревьям, по мутной рябой реке, по камням, по Володиной спине, подгоняя его. Земля стала скользкой, и особенно скользкими стали раскисшие корни деревьев, по которым приходилось шагать там, где они пересекали — обнаженные — узкую тропку…
Порой Володя выходил на песчаные места или на камни — там было легче идти, а потом опять начинались скользкие корни под деревьями, и кочки, и торфяник, и мох. Мох и торфяник впитали уже много влаги и влажно сипели, и хлюпали, и чмокали под ногами, как губки.
Володя шел возле самой воды, угадывая в темноте присутствие реки по ее шуму. Останавливаться не хотелось — да и зачем? Спичек не было, и еды не было… Ничего не было, кроме этой ночи и дождя. Он шел, то и дело падая, вытирая руки о мокрую, рваную одежду, и опять шел, стиснув зубы. Наконец он присел возле реки под деревом — под невысоким глинистым обрывом — и в тоске задремал…
Сколько он так сидел, я не знаю, да и он сам не знает — он то засыпал на мгновение, то просыпался, то смутно дремал, начиная дрожать.
Невидимая река под берегом тихо сипела, набухая дождем, и это было единственным, что как-то радовало: все-таки живая река, стремящаяся к цели — в Большой Илыч, куда и Володя должен прийти, несмотря ни на что!
Сквозь низкие, тяжелые тучи и дождь незаметно забрезжило утро, и Володя увидел в двух шагах травянистый берег, соскользнувший в кофейную гущу. Чувствовалось, что вода сильно поднялась. Потом стало еще светлей — вернее, серей, и Володя увидел всю неширокую Ичед-Лягу, покрытую быстро несущейся ржавой пеной и редкими сучьями… Даже бревно пронеслось мимо Володи, будто спешило догнать свои убежавшие весною плоты.
Ветер дул, становясь все холоднее, раскачивал перед Володиными глазами тяжелые, мокрые ветви березы. Володя встал, разгибая затекшие ноги и руки, и опять пошел. Пошел вдоль реки, не теряя ее из виду, боясь потерять ее хотя бы на миг.
Странный шум послышался ему, и он остановился, прислушиваясь сквозь шум реки и дождя…
Это был вертолет!
Знакомый Володе с малых лет родной голос вертолета — бодрый голос, стремившийся перекричать шум дождя и ветра… Что было делать Володе? Тоже кричать? Смешно! Володя быстро побежал вперед, немного в сторону, где берег был повыше и более открытый — поросшая редкими елями поляна, добежал туда, спотыкаясь и падая, и встал посередине, задрав голову, ловя стальной звук. И вертолет вдруг промелькнул над ним, как привидение, зеленым брюхом, колесами, радиораструбом, промелькнул полурастворенный в густом, как туман, дожде — и опять скрылся, оставив на некоторое время в ушах Володи свой вдруг ставший таким сиротливым стальной голос…
Володя еще стоял некоторое мгновение с поднятыми вверх руками, потом пошел опять к реке и вдоль нее по течению — все дальше и дальше, подгоняемый ветром…
В вертолете, который был уже далеко, сидели Иван и участковый милиционер — оба в шлемофонах, но оба молчали, вглядываясь в серые, размытые дождем очертания берегов…
Спускаясь к реке, Володя наткнулся на заросли голубики — черные, в стекающих каплях дождя, покрытые синеватым белесым налетом, продолговатые ягоды висели густо, вздрагивая от ветра. Володи опустился на колени и долго ел, засовывая в рот руками целые гроздья, обрывая их губами вместе с листочками, ел, стоя в мокрой траве на сине-красных коленях — голых, потому что брюки совсем порвались. Но он не чувствовал холода травы и земли, он чувствовал в этот момент только голод — и ел, и ел, и ел, пока не насытился.
Так он шел весь день. Иногда пил мутную воду из луж, иногда ел ягоды с кустов. И опять шел, мелко вздрагивая, когда вдруг останавливался или замедлял шаг. Наконец это дрожание перешло в бесконечную дрожь, сменявшуюся судорогами. Но он все шел.
Ночи он проводил, прозяблый, скрючившись под берегами, под ветвями густых елей. Там тоже было мокро, но ели хотя бы защищали его от ветра.
Ветер дул не переставая, все время в спину — подгонял дрожащего Володю сквозь стену дождя.
Ночи черные — хоть глаз выколи! — а дни серые, сотканные из дождя и ветра, из шума воды и деревьев. Птиц не было слышно. И вертолета тоже больше не было слышно. Ничего, кроме ветра, реки, дождя, шелестящих деревьев… Течение в реке все усиливалось, оно поднялось почти на метр. Поднялась вода в болотах. Все выходило из берегов — реки, ручьи, лужи, овраги наполнялись водой и сами текли, как реки, или стояли, как пруды и озера.
Один такой овраг, наполненный до краев молочно-желтой водой, преградил путь Володе, разорвав тропу. Вода в овраге тихо вскипала, незаметно поднимаясь все выше, глотая траву и кусты, обнимая стволы деревьев, медленно стекая в набухшую реку. Немного в стороне от реки наклонилась над оврагом мощная, толстая лиственница, купая в воде кончики густо-зеленых ветвей, доставая верхушкой до другого берега, но Володя об этой возможности перебраться на ту сторону как-то не подумал — и пошел от реки вдоль оврага, надеясь, что скоро овраг кончится или обмелеет. Когда он сунулся было прямо, то увидел, что вода глубока.
Дождь лил бесконечно, и на поверхности новорожденной протоки плясали мутные пузыри — плыла и кружилась желтая пена, как на кипящем гороховом супе.
Володя все смотрел по сторонам и шлепал по краю протоки разбитыми кедами, пока не понял, что до конца этой протоки, таинственно терявшейся в оранжево-синей чаще, он вряд ли скоро дойдет, а может, и вообще не дойдет. Тогда он повернул назад, вспомнив о лиственнице, по которой можно попробовать перебраться. Он пошел назад, залез на скользкую лиственницу и медленно карабкался по ней, стоя между торчащих вертикально ветвей, держался за них с трудом, потому что пальцы рук плохо сгибались, и вдруг — неожиданно — на середине протоки сорвался в воду, испугавшись в первый момент, сердце от страха тоже куда-то сорвалось, но мутная пенистая вода показалась ему странно парной, и он, вынырнув на поверхность и отплевываясь, поплыл к берегу по-собачьи и вполз на четвереньках в лес, где опять пронизал его холод, и снова пошел…