- Как зовут? - спросил Володя.
Ведь делать-то нечего, осуждай, не осуждай - ничего уж не поделаешь, надо это принимать и с этим жить.
- Томочка, Тамара. Хорошенькое имя, правда?
- Хорошенькое.
Он не понимал. Можно любить нежную красивую Аленку. Нельзя любить плешивого капитана с отекшими щеками. Мысль, что мать любила плешивого капитана и родился ребенок, - эта мысль возмущала юное, здоровое, благоговейное понятие Володи о любви, о красоте любви. (То, с чем приходится иной раз сталкиваться в общежитии, - не в счет; мало ли что.) Опущенные ресницы, поцелуи, ночные мечтания - это для молодости, для прекрасной свежести тела и души. В более зрелых годах пусть будет между людьми уважение, приязнь, товарищество... пожалуйста! Но не любовь.
Понадобилось сходить в аптеку; ему было стыдно выйти из дому. Эта улица, где все друг о друге все знают! Мрачный, шел он, сверкая черными глазами.
Вернулся, - в кухне была хозяйка, она сказала как могла громче:
- Вот ты на оборону работаешь, а она о тебе думала? Она об ухажерах думала.
- Будет вам, - сказал Володя.
Мать стояла на коленях возле кровати и плакала.
- Я перед всеми виновата! - плакала она. - Перед тобой виновата, перед ней виновата.
Она о девочке своей говорила. Девочка лежала на кровати, развернутая, и вытягивала вверх крохотные кривые дрожащие ножки.
- Володичка, - в голос зарыдала мать, - ты на папу сердишься, Володичка, если бы ты знал, как я перед ним виновата!
И, схватив его руки и прижимаясь к ним мокрым лицом, рассказала, как она живет. Рано утром она относит Томочку в ясли. Это далеко, другой конец города. На работу приходит усталая, голова у нее кружится, она плохо соображает и делает ошибки. Ее уволят, уже уволили бы, не будь она кормящая мать. И что ужасно, вместо того, чтобы признать свои ошибки и просить извинения, она, когда ей делают замечания, раздражается и грубит, - правда, как это на нее не похоже? но она очень нервная стала. Грубит людям, которые жалеют ее и держат на работе, хотя давно бы надо уволить. А здесь, дома, ее ненавидят. Когда она приходит к колонке за водой, женщины расступаются и пропускают ее, и пока она набирает воду, они стоят и смотрят молча; а уходя, она слышит, что они о ней говорят. Она не смеет покрасить губы, - начинают говорить, что она еще у кого-то собралась отбить мужа. Ох, уехать бы! Вернуться в Ленинград, где никто ничего не знает! Там люди так настрадались, никто и не спросит, даже рады, наверно, будут, что вот маленький ребеночек, новая жизнь там, где столько людей умерло...
И мать вскрикивала, как в бреду:
- Я не хочу жить! Я не хочу жить!
- Пока что надо здесь на другую квартиру, - сказал Володя, со страхом чувствуя руками, как колотятся у нее на висках горячие жилки.
- Думаешь, это просто? Думаешь, я не пробовала? Никто не пускает с ребенком. Или хотят очень дорого... И все равно эта женщина и туда придет. Она ходит всех настраивает, как будто она тоже не могла бы быть одинокой, она тоже могла бы!
- А если попробовать написать отцу?
- Нет. Я не могу.
- Ничего особенного: чтобы прислал тебе вызов.
- Он не пришлет, - сказала мать с отчаяньем. - Он рад, что мы тут, что нас нет в Ленинграде.
Томочкины ножки развлекли ее в конце концов. Она стала губами ловить их и целовать и, целуя, вся еще в слезах, смеялась тихо, чтоб хозяйка не услышала и не осудила за смех. А Володя думал - как же она дальше, что с ними делать...
10
Он написал отцу, что матери плохо живется в Н., она болеет, устала, и чтобы отец прислал ей вызов и денег на дорогу. Деньги она отдаст, вернувшись в Ленинград и продав что-нибудь из мебели.
Отец отозвался довольно быстро. Письмо было раздраженное. Ленинград не санаторий, жизнь тут не приспособлена для поправки здоровья. В Н. первоклассные поликлиники и врачи, можно лечиться от чего угодно. Что касается усталости, то все устали, верно? Вообще самое лучшее - чтобы Володя не вмешивался в отношения отца и матери, сложившиеся так, а не иначе в силу причин, Володе не известных.
Володя ответил: хорошо, он не будет вмешиваться ни в чьи отношения; но просит отца прислать вызов лично ему, Володе, а он, приехав, уж сам займется делами матери.
Так как на это письмо ответа не было, он написал то же самое еще раз и послал заказным.
Тем временем уехал Ромка. У него в Ленинграде нашелся двоюродный дядька, он вызвал Ромку, - бывают же такие двоюродные дядьки, - и Ромка отбыл, разрываемый надвое восторженной преданностью Ленинграду и привязанностью к заводу, где было у него и счастье и горе, где он оставил родную могилу на опушке леса за аэродромом... Володя все ждал ответа от отца, а мать перестала ждать, уж ничего она больше не ждала хорошего.
К ней привязались разные недомогания, она старела, глаза потухли. Утром ей трудно было подняться с постели, она задыхалась от приступов удушья. По-прежнему носила Томочку в ясли и потом брела на работу, еле волоча ноги.
А Томочка стала славная, веселая, с ямками на розовом налитом тельце, ее прикармливали в яслях и давали витамины.
Володя решил ехать без вызова. Его бы не отпустили, никто и слышать не хотел, чтобы отпустить его в такой момент. Но, толкнувшись напрасно туда-сюда, он догадался поговорить с Бобровым, и дело уладилось. Возможно, оно уладилось бы и раньше, в других инстанциях. Бобров был не самой важной инстанцией; но он был тот человек, которому на вопрос: "Почему хочешь уволиться?" - Володя смог ответить: "Нужно мать перетянуть в Ленинград, она попала в переплет".
- В какой? - спросил Бобров. И у Володи хватило духу рассказать, в какой переплет она попала, а другим рассказывать почему-то не хватало духу, слова застревали в горле.
- Дома стены лечат, так говорят?.. - сказал Бобров. - Ладно, через денька два зайди, скажу чего делать.
Он был человек, которому мало того, что все рассказать можно, - он пойдет к начальству, к любому начальнику пойдет и скажет: "Надо, товарищи, отпустить парня. Надо, надо. Где можно войти в положение - надо входить. По-человечески, по-хозяйски, как угодно рассуждая - надо".