Однако другой всадник поровнялся с повозкой и взмахнул саблей, чтобы срубить мальчишку.
— Еремка, ложись на постилку, не вертись, недоумок!
Но мальчишка и, не думая пригибаться, кинул в ногайца подушку. С меткостью кинул. Под острой сталью сабли лопнула подушка, пустив облако перьев в лицо всаднику. А Иеремия еще привосокупил к подушке горшок. Метательный снаряд поразил конного воина в голову, обмяк тот в седле и, не удержавшись, рухнул вниз. Разгоряченный конь, не останавливаясь, поволок по ухабам его тело, запутавшееся одной ногой в стремени.
— Дядь Максим, это у него кувшин вместо головы!
Из переулка выскочило еще двое ногайских всадников. Максим по спинам конским и дышлу перескочил на повозку, выдернул из-под соломы влажный тулуп. Один всадник пытался перескочить с коня на повозку, но взмах тулупом сбросил его вниз. Голова ногайца хрупнула под колесом, обрывая трусливый выкрик на чужом языке.
Сабля второго всадника пробила тулуп, но и Максим рванул его на себя, закручивая мех. Ногаец, так и не выпустивший саблю, завалился с седла набок. После того Максиму осталось иссечь степняка мечом и, с хрустом перерубаемых шейных позвонков, отделить бритую голову от тела.
Уже пролетела повозка лихая почти что весь Нижний посад, как путь ей перегородил конный разъезд черкасов.
Максим резко свернул в ближний переулок, едва Иеремию не выбросило на повороте.
Но и в конце того переулка встречал их десяток конных — у некоторых были меховые накидки и шапки с перьями польских гусар, у других доломаны и войлочные магерки венгерских гайдуков.
Всадники с двух сторон подъехали к остановившейся повозке.
— А от хто в нас балує? Навiть нашi начальники отаман Мазун i пан Голеневськiй цiкавляться[31] — один из черкасов, железком пики подцепив Иеремию за шиворот, поднял его в воздух. Мальчик повис над саблей, которую держал другой черкас. — А не хочеш чи, хлопець, станцювати на рожні?
— Отпусти меня, рябая рожа, чертово копыто, мурло немытое, — отчаянно шептал мальчик, однако боялся пошевелить рукой или ногой.
Тринадцать человек, оценил Максим. Но в узком переулке всадники сильно скучились. Два черкаса упирались в заднюю грядку повозки, кони фыркали прямо в лицо детям. И с другой стороны, напирало два конных ляха, их кони били головами в хомуты пристяжных. А у всадников в следующем ряду горели в руках факелы.
И, хотя каждый миг мог сделаться последним, Максим вдруг почувствовал дыхание Бога, как в самые радостные свои часы. И пусть мир нынче был страшен и уродлив, но это оказывалось одной видимостью. Тела и вещи были лишь мимолетным сплетением красок, которые разрисовывали мир земной словно тонкий венецианский фарфоре. И мгновением спустя потоки могли свиться иначе и сделать мир земной другим лучшим — по Божьей воле.
Максим увидел лики Четырехликого со всех сторон.
— Дострибався, москаль. Зброю кидай, інакше порубаємо, спершу хлопця, потім тебе,[32] — крикнул передний черкас. — Мокренько буде.
Мир земной был уже совсем плоским, сжатым двумя безднами. И свет от обеих бездн бесприпятственно проникал в каждую тварь и вещь. И те теряли твердь, плыли как краски жидкие по фарфору тонкому. И Максим уплывал за пределы своего тела, осознавая себя то в одном месте, то в другом, а то и сразу в нескольких.
Молчание чужого разума, крик души, биение чужого сердца, его воля, податливость — все это было внятно ему.
— А того ли хотите? Может, лучше еще по чарке и на боковую?
— Ти що лопотеш?
— Да так, для звука. Лови мое оружие. Меч в посохе.
Максим встал и перебросил посох ближайшему черкасу — тому, что подносил острие сабли под тельце ребенка. Черкас легко перехватил посох ровно посредине левой рукой. И в это мгновение его отрубленная кисть пала вместе с саблей. Меч, выдернутый из посоха с помощью шелкового шнурка, был уже у Максима. Издав птичий свист, булатный клинок выписал еще круг и чиркнул по шее черкаса, удерживающего мальчика на конце пики. Черкас, булькая, как открытый мех с вином, стал валиться на бок, а Иеремия упал с железка.
Максим выстрелил польскому гусару в живот и выдернул посох из правой руки черкаса.
Меч был сейчас черно-золотистым телом Четырехликого, как змей обвивал он толпу вражеских воинов, приуготовляясь разорвать её на куски и поглотить ее плоть. Тело Четырехликого было плотным и зримым, а неприятели побледнели и уплощились, сделавшись словно тени на легкой ткани…
Перескочил Максим на левого пристяжного и, отолкнувшись от хомута и дышла, запрыгнул на лошадь с раненным ляхом. Прикрываясь его телом, Максим вонзил меч другому гусару под кадык и ударил посохом в лицо заднего всадника. Затем соскочил с лошади и с одного маха раcсек сухожилия на передних ногах коней, стоящих позади.
Вздыбились кони, пораженные болью, сбросили с себя всадников. Максим вырвал из седельных гусарских кобур пистолеты и дал два выстрела — по черкасам и ляхам, свалив двоих воинов. После, под прикрытием порохового дыма, поразил клинком обоих ляхов, сброшенных конями. Булатный меч с одного удара рассек и ладони их, которыми они пытались прикрыться, и кости лица.
Подхватив факел, Максим шмыгнул под повозкой к черкасам. Ткнул огнем в конскую морду, затем в глаза всаднику. Выхватил у опаленного воющего черкаса карабин и выстрелил по всаднику, чья лошадь напирала сзади.
Даг — коню в шею, и прыжок из-под падающей конской туши. Меч — всаднику в живот. И черкасу ровно под руку, вознесшую саблю. Горящий факел остался под широким кафтаном встадника, отчего тот стал метаться, как масло на сковороде.
Проскочив снова под повозкой, Максим поразил гайдуцкого коня в грудь. А даг воткнулся падающему всаднику между латным подбородником и нагрудником. Гайдуцкая пика, перейдя в руку Максима, остановила рвущегося вперед гусара, войдя ему между прутьев забрала…
Максим почти не чувствовал того, что вершит его тело. Ноги не ощущали напряжения, словно скользили вниз с ледяной горки. Руки были легкими крылами ангельскими, душа растекалась по лезвиям клинка, становясь сталью острой.
Вместе с черно-золотистым булатом Максим расссекал воздух и пробивал латы, вспарывал кожу и прорезал нутряной жир, входил в плоть и плыл в крови, рассекал кости и хрящи, слыша их хруст и треск.
Лишь, когда эти тринадцать были оторваны от темной стороны и уже не превращали божий свет в злую силу, Максим, утерши вражескую кровь с лица чьим-то плащом, вспомнил о детях.
Иеремия — молодца, не только сам подлез под повозку, но и девчонок там укрыл. Правда, те взвизгнули от страха, завидев лицо Максима с размазанной по нему кровью, с оскалом еще не успокоившегося рта. Но мальчик не сплоховал. Оглядев мертвецов, кивнул одобрительно: «А побыстрее нельзя было с прохвостами управиться? Они ж меня чуть задницей на вертел не посадили.»
Отдышавшись, поднял Максим двухствольную аркебузу, выпавшую из мертвых рук гусара, бросил в повозку еще пяток пистолей и ручниц, собрал роги с порохом и берендейки с зарядцами. Залез сам. Стегнул вожжами запряженных коней, сказал: «Но», и впал в ненадолго в забытье, где был он словно камень, ничего не чувствуя, ни о чем не мысля.
Повозка проехала несколько черкасских дозоров. Заднепровские воины, предаваясь бражничеству и распутству, словно не замечали залитого кровью человека в европейском платье. Реже стало жилье — если за дома считать обгоревшие бревна и печные трубы. Максим направлял повозку к Никольским воротам, чтобы переехать через Золотуху в Нижний Посад. Там все уже подчистую выгорело и вряд ли встретится много воровского сброда — не собаки ж они, чтоб на пепелище бродить. Однако у Никольских ворот через Золотуху переправлялась гайдуцкая сотня и Максим свернул на Зосимовскую улицу. А там к ним привязалась пара пьяных черкасов.