— Опять все!
— А вы дайте ему договорить! — вмещался в спор Михаил Кузьмич.
И Василий Прокопьевич договорил:
— Деребку эту она скашивала сама не по один год, а тут приходит — сено сметано. Подумала, что это колхоз выкосил и сгреб, ну и подожгла. Срамили ее!.. Вот тебе и бoяры и монастыри с монашками!
Молчун Николай Иванович, главный подающий, слушал, слушал эти слишком серьезные для него разговоры да как грохнет пустым стаканом об пол. Гости от неожиданности вздрогнули: что это с ним, с тихоней? А с ним ничего! Он просто хочет, чтобы молодые жили счастливо. Добиться же этого нетрудно, надо бить стеклянную посуду.
И еще: Николаю Ивановичу тоже поговорить захотелось.
— Вон какую свадьбу отгрохали! — хвастливо показывает он на столы.
А на столах полно сладких пирогов, которых никто не решается трогать, они лежат для украшения. Едят мясо, жареную треску, яичницу на широких сковородках, называемую селянкой, рассыпчатую кашу из овсяной крупы — заспы, все соленое–пересоленое.
— Пей горько да ешь солоно — никогда не закиснешь! — сказал дружка Григорий Кириллович.
— Горько!
— Сколько у вас присчиталось в этом году? — спрашивают Николая Ивановича. Вероятно, кто‑то почувствовал его неутоленное желание вступить в общий разговор.
— На трудодень‑то?
— Да.
— А ничего не присчиталось. Только добавочные платим.
— Совсем на трудодни не выдавали?
— Нет, выдавали, как же.
— Сколько выдали?
— Да ничего не выдали.
— И ты ничего не получил?
— Получил, как же. Не я один.
— Сколько же ты получил?
— Один раз пять рублей под расписку, а другой раз — так.
— Атак — это сколько?
— Да рублей двадцать, не больше.
Все идет «как следно быть, все по–хорошему», как и хотелось Марии Герасимовне. Ей самой ни поесть, ни выпить некогда.
Женщины усадили гармониста на высокую лежанку и плясали до упаду, то и дело обтирая потные лица платками и фартуками. Гармонисту обтирать свое лицо было некогда, и за него это делала какая‑то услужливая молодая девушка — дроля, наверно.
Дробили с припевками, с выкриками. Особенно отличался кокетливый, не по–деревенски смазливый паренек — почтальон из сельсовета, до того смазливый, что казался подкрашенным, напомаженным. Он знал много современных частушек, которые называл частухами:
Наверно, он сам сочиняет эти частухи. Плясали, пока у гармониста не вывалилась гармонь из рук.
Седой бородатый мужик продолжал хвастать своей пластмассовой челюстью, вынимал ее, нечистую, розоватую, с белым рядом зубов, протягивал через стол, но чужую челюсть никто в руки брать не хотел, и он, широко раскрыв рот, водворял ее на место.
Нашлись хвастуны и похлеще.
— В этом году наш колхозный план все‑таки утвердили. Пять раз пересматривали в райисполкоме, заставляли переделывать, а на шестой раз утвердили. Правда, от наших первых наметок ничего не осталось. Так ведь что поделаешь: у нас свои расчеты, у них свои — им цифры сверху спущены.
— Мы тоже своего добились — закрыли птицеферму. По пятку яиц в год на несушку выходило. Золотые яички, одно разорение! Разрешили прикрыть.
— Как же план по яйцу?
— Выполним! Пашем на колхозных лошадях приусадебные участки: тридцать яиц с участка подай — и никаких хлопот!
Не обошлось и без охотничьих бухтин.
— Иду это я раз вдоль осёков, гляжу — что‑то шевеличча. Вдруг, думаю, заяч? Дай, думаю, стрелю! Стрелил, прихожу — и, верно, заяч.
Добычливого охотника тут же поднимают на смех:
— Бежала овча мимо нашего крыльча да как стукнечча да перевернечча. «Овча, овча, возьми сенча!» А овча не шевеличча. С той поры овча и не ягнечча.
— Самая доходная охота, ребята, все‑таки на медведей. Ежели год выпадет ягодной, то и в лесах на каждом горелом месте от малинников проходу нет. Кукуруза, и только! И набирается в эти малинники медведей видимо–невидимо: сладкое любят. Нажрутся они малины и дрыхнут вповалку. А спящих медведей, ребята, можно голыми руками брать. Иду это я раз по малиннику с топором: одному медведю напрочь голову отрубаю, другого глушу обухом по лбу. А ежели какой проснется, так все равно от медвежьей болезни сразу силы теряет, с таким тоже долго чикаться нечего. Прямо на тракторе вывози — столько их вокруг меня положено было.
В минуту, когда разговор шел еще о птицеферме, дружка Григорий Кириллович, вдруг словно бы спохватившись, вышел из избы. Сейчас он вернулся с живой курицей в руках. Соблюдая какой‑то древний языческий обряд, он остановился посреди избы, взял курицу за голову, с силой встряхнул ее — и обезглавленная тушка запрыгала по полу, брызгая кровью, теряя перья.
Курицу зажарили и со свежей курятиной и пивом обходили гостей.
В деревне Сушинове этот обряд до сих пор никому не был известен, и в чем его смысл — никто растолковать не смог, но свежая курятинка всем понравилась.
Вездесущий дружка балагурил и колобродил в течение всего вечера, и пил он не меньше других. Дружке все позволено, все прощается. Совершенно по–другому — строго, сдержанно, с достоинством — ведут себя сваха и тысяцкий. Особенно тысяцкий, дядя жениха — здоровенный, высоченный, он словно бы стесняется своего роста и своей могутности. Но дело, оказывается, не в этом. Несколько лет тому назад тысяцкий был в Сушинове председателем колхоза, а такое не забывается. Каждое его слово здесь и поныне должно быть, конечно, дороже золота.
Но ни сваха, ни тысяцкий не уследили за своими подопечными. Под конец напился‑таки Петр Петрович. Вероятнее всего, затащил его Николай Иванович по секрету в куть, к матери своей, и та не пожалела самодельного зелья дорогому зятьку.
Напился молодой князь и начал куражиться. Нашел где‑то каракулевую шапку, нацепил ее на ухо и кричит:
— Я Чапай! Кто на моем пути? Всем приказываю: долой!
Испуганно заметались по избе женщины, будто овцы в хлеву, мужики смотрят на нового своего родственника с недоумением, думают: не связать ли и этого, а Мария Герасимовна так и стелется перед ним, заласкивает, улещивает.
— Петенька, Петенька, Петенька!
Расстилает перед ним ковры и молодая княгиня Галя, хватает его за длинные, непроизвольно болтающиеся руки, поддерживает его, чтобы ходули не подогнулись. А князь чванится, хорохорится, рубаху на себе рвет, ваньку валяет.
— Ты кто? — спрашивает он Галю, подбираясь худосочным кулачишком к ее заплаканному розовощекому лицу. — Жена ты мне или нет? Я Чапай! Понимаешь ты это: я — Чапай!
— Ты, Галька, уйди с глаз, не мельтеши, не дразни его! — шепчет дочери Мария Герасимовна и вытирает Петру Петровичу рот.
— Э, куда я теперь уйду? — вскидывает Галя голову и вдруг ожесточается. В первый раз. — Ну ладно, ты Чапай, — говорит она мужу. — А только я больше тебя зарабатываю. Понял? Чего ломаешься‑то? — И, резко повернувшись, скрывается с глаз.
«Что ж, для начала, пожалуй, неплохо!» — подумал я.
Совет да любовь вам, дорогие мои земляки!
Тысяцкий выкручивает руки молодому князю, своему племяннику, и уводит его куда‑то спать.
Под гармошку девушки прокричали несколько частушек–коротышек, возвещающих о том, что время уже позднее: