О какой демократии речь? — думаю я, пробивая ломом прорубь — слово, вроде, одно, а реальность — разная. Они болтают о демократии в западном стиле (с сарматским акцентом), я ее смягчаю по-русски (чуть деформируя). А ведь контекст, выговор или ударение для каждого понятия необычайно важны; я знаю, о чем говорю, поскольку второе десятилетие живу на пограничье двух языков (вер и культур) — побегов, как бы там не было, одного ствола. Впрочем, разговоры разговорами, а люди на окраинах России замерзают.
— Знаете, как выглядит любовь у «новых русских»? — спросил я, вернувшись с озера на кухню.
— Два поцелуя в губы и третий — контрольный — в затылок.
По лицам видно, что шутку Батуры они не поняли. Э-эх!
Кстати, об ударении. Возьмем слово «писать». Для одних это просто забава пером, для других — занятие сродни молитве. Кто-то писательством жаждет отчизну спасти. Кто-то — на хлеб заработать.
— Ничего смешного, верно?
Поэтому я долго не мог понять, почему мои русские знакомые хихикают каждый раз, когда разговор заходит о писании. Пока кто-то мне не объяснил, что я ставлю ударение в слове «писать» по-польски, то есть на второй слог от конца, а в русском слове ударение стоит на последнем, иначе слово «писать» превращается в «мочиться»: вместо скрипа пера — журчание отливаемой воды.
Ночью выпал тяжелый снег. Прикрыл землю, камни и крыши, осел на ветвях и травах. Море еще не замерзло. Вода цвета стали. Белизна и сталь… Лишь там, где отлив обнажил землю, — черная кайма.
Да, странные в жизни переплетения. В свое время с коммунистами сварился, а тут дружу с Васильичем, последним секретарем Соловецкого райкома КПСС. Особенно я люблю его байки. Васильич, как всякий человек, который плохо слышит, обожает много говорить. В рассказах же он возвращается к себе прежнему и воскрешает неведомый мне мир.
Родился в деревне Харлушино, близ Каргополя. Отец во время Гражданской войны сражался у Чапаева, потом вернулся, выгнал из деревни богатых мужиков (в том числе многих родственников) и основал колхоз «Новая жизнь». Саша до сих пор помнит, как от отца пахло — вонь махорки, пота и юфти — и песенку, которую тот любил петь под хмельком:
Потом отец исчез из сыновней фабулы, бросив семью ради другой женщины. В те времена бушевала свободная любовь… Вскоре колхоз переименовали в «Сталинец».
Началась война. Васильич был слишком молод, чтобы сражаться — его отправили на лесоповал. Жили с пацанами в лагерных бараках, оставшихся от поляков… Да-да — в том самом Каргополе, где сидел Герлинг-Грудзиньский. Получали по шестьсот грамм хлеба на человека и миску баланды — раз в день. Васильич собственными руками вырубил более трех с половиной тысяч кубометров леса! А государству сегодня жалко дать ему два куба на зиму.
В конце сороковых годов он служил в армии, стояли на Эльбе — в Германии; там он впервые увидел яблоки на дереве. Вернувшись на Север, работал на беломорских маяках: Зимний берег, Жижгин. Лучшие воспоминания сохранились о Кепино.
— Тетеревов там из окна стреляли, а сигов бочками ловили, двести кило за полдня.
И только алмазов жаль, эх! Открыли их в районе Кепина еще в 1950-е годы, но на всякий случай придержали как стратегическое сырье. Васильич в штольнях хранил морошку — точно в подвале. Позже перестройка и капитализм по-русски: штольни отдали западной фирме, та залежи получше выбрала и не заплатила, мошенничество раскрылось, фирма слиняла, штольни закрыли, а поселок вымер.