В станице я разыскал здание сельскохозяйственного института, где расположился батальон. Познакомился с начальником штаба, худощавым подвижным казахом Рахимовым, вчерашним агрономом, еще одетым в штатское. На его пиджаке поблескивал значок альпиниста, но мой альпинист не умел ни встать по уставу, ни доложить.
Вместе с ним я обошел помещение. Всюду полным-полно, но в военной форме только я один. Люди бродили по коридорам; в одной комнате пели; из коридора перекликались через окна с женщинами. Никто не скомандовал «смирно!», никто не приветствовал командира.
Я увидел окурки на полу, тяжело вздохнул и приказал построить батальон.
Строились неумело, долго. Я стоял в стороне, смотрел и думал. Представьте себе этот строй: многие вышли в майках, некоторые — в тапочках, кто посолиднее — в пиджаках. Одни в кепках, другие с непокрытой головой.
Альпинист кое-как подровнял ряды, скомандовал «смирно!» и уставился на меня, вместо того чтобы доложить. Я опять вздохнул и подошел к строю.
Поздоровался. Ответили, кто как сумел.
Представившись, я сообщил, что назначен командиром батальона, затем сказал:
— Вы еще носите гражданскую одежду, но Родина уже поставила вас в строй. Некоторые из вас одеты в хорошие костюмы, другие попроще… Вчера вы были людьми разных профессий, разного достатка — вчера среди вас были и рядовые колхозники, и директора. С сегодняшнего дня вы бойцы и младшие командиры Рабоче-Крестьянской Красной Армии. А я ваш командир. Я приказываю, вы подчиняетесь. Я диктую свою волю, вы исполняете ее.
Я нарочно говорил очень резко.
— Каждый из вас будет выполнять все, что прикажу я. Вчера вы могли спорить с начальником; вчера вы имели право обсуждать: правильно ли он сказал, законно ли он поступил? С сегодняшнего дня Родина отбирает у вас это право. С сегодняшнего дня у вас один закон — приказ командира.
Вижу, некоторые смотрят косо, — одним махом всю демократию ликвидировал. Я продолжал:
— Кто придерживается иного мнения, тот может положить его в конверт и, пока мы близко от дома, отослать домой. Воинский порядок суров, но этим держится армия. Хотите отразить врага, который ринулся поработить нашу страну? Знайте, так надо для победы!
Затем кратко сказал о честности, совести и чести. Честность перед Родиной, перед своим правительством, перед командиром — высшее достоинство воина. Честен тот, у кого есть совесть.
— Пусть у тебя есть знания и способности, — говорил я, — пусть у тебя есть ловкость и сноровка, но если ты не имеешь совести, не жди от меня пощады!
И наконец, честь. Это я объяснил по-своему. Есть две казахские поговорки. Одна говорит: «Заяц умирает от шороха камыша, герой умирает из-за чести». В другой всего три слова «Честь сильнее смерти».
Я произнес эти поговорки по-казахски и перевел на русский. В батальоне была лишь одна треть казахов, остальные — русские и украинцы.
Когда я закончил, из строя раздался смелый голос:
— Товарищ комбат, разрешите сказать…
На полшага из шеренги выдвинулся дюжий парень с завидным румянцем, в легкой черной рубашке.
— Не разрешаю, — сказал я. — Здесь не митинг. Командиры рот, развести подразделения!
Такова была моя первая речь, первое знакомство с батальоном.
Я шел коридором в приготовленную для меня комнату.
— Товарищ комбат! Разрешите сказать…
Передо мной стоял он же — тот, кто первый назвал меня комбатом. Волосы, еще не снятые машинкой, на затылке были подстрижены наголо, а из-под кепки курчавился чуб.
— Как фамилия? — спросил я.
— Боец Курбатов.
Он держался по-военному, вытянувшись в стойке «смирно».
— В армии служил?
— Нет, товарищ комбат. Служил в железнодорожной военизированной охране.
— Вот, товарищ Курбатов: прежде чем обратиться к комбату, надо иметь на это разрешение командира роты. Ступайте к нему.
— Он, товарищ комбат, не принимает во внимание… Я насчет охраны… Задняя дверь, товарищ комбат, не охраняется. Калитка тоже. А вдруг, товарищ комбат…
«Молодец!» — подумалось мне. Мне нравились его порыв, его настойчивость, открытый взгляд, развернутые плечи, но я произнес иное:
— Кру-гом!
Курбатов вспыхнул. Взгляд стал пристальным, недобрым. Я понимал его, но тоже смотрел пристально. Мгновение поколебавшись, Курбатов по-солдатски повернулся и зашагал по коридору. Даже покрасневшая шея казалась оскорбленной.
Я сказал Рахимову, который был возле:
— Товарищ начальник штаба, бойца Курбатова назначьте командиром отделения.
Сзади меня кто-то тронул. Обернувшись, я заметил неуверенно отдернутую руку.
— А я к своему командиру обращался. Он сказал: к вам, товарищ комбат…
Я увидел человека в очках. Это была первая встреча с Муриным. В пиджаке, с галстуком, немного съехавшим набок, он говорил улыбаясь и не зная, куда девать руки. Тонкие кисти и бледное удлиненное лицо почти не загорели, несмотря на то что стоял июль.
— Я нестроевик, товарищ комбат, я попросился в батальон, — объявил он с гордостью. — Я доказал, что в очках у меня полная коррекция. Вон на потолке — посмотрите, товарищ комбат, — муха! Я ее ясно вижу.
— Хорошо, товарищ, убедился. Дальше.
— Но и в батальоне, товарищ комбат, меня зачислили в нестроевые. Дали лошадь и повозку. А я абсолютно не имею понятия, что такое лошадь. И не для этого я шел. Я прошусь, товарищ комбат, в строй. Хочется, товарищ, комбат, пулеметчиком!
Узнав фамилию, я сказал:
— Это можно, товарищ Мурин. Переведу. Идите.
Но он, казалось, не был уверен, что дело на этом кончено. Ему не терпелось привести дополнительные доводы.
— Я слышал вашу речь, товарищ комбат. Это совершенно правильно. Каждый ваш приказ, товарищ комбат, будет для меня законом.
— Идите, — повторил я.
Он взглянул с удивлением и как ни в чем не бывало продолжал:
— Я, товарищ комбат, музыкант. Аспирант консерватории. Но теперь, товарищ комбат, все должны стрелять!
Для убедительности он повертел пальцами.
Я крикнул:
— Как вы стоите? Руки!
Мурин оторопело вытянулся.
— Я два раза сказал вам — идите! А вы? Вам кажется, что вы проситесь на самое трудное — стрелять. Нет, товарищ Мурин, самое трудное, самое тяжелое в армии — подчиняться!
Мурин открыл было рот, желая что-то возразить, но я продолжал:
— Вам множество раз покажется, что командир несправедлив, вы захотите поспорить, а вам крикнут: «Молчать!» Я вам это обещаю. Идите!
Мурин отошел.
В этот день я знакомился с командирами рот и взводов, составлял строевое расписание, занимался караулами, связью, хозяйством и лишь поздно вечером остался один.
Достав из полевой сумки уставы пехоты, которыми меня снабдили в штабе, я принялся читать, потом отодвинул их и стал думать.
Идет Великая Отечественная война. Гитлеровцы с каждым днем все глубже врезаются в нашу территорию. Сейчас, месяц спустя после вторжения, они уже добрались до Смоленска, перешагнули Днепр и, судя по карте, стремятся быстро захватить Ленинград, Москву и Донбасс. Их ставка, тактика и вера — молниеносность. Они рассчитывают покончить с нами прежде, чем мы развернем резервы. Когда же Генеральный штаб Красной Армии вызовет на фронт нашу дивизию? Сколько дней, сколько недель нам будет дано для обучения?
События развиваются столь быстро, обстановка на фронте столь напряженна, что Верховное Главнокомандование может оказаться вынужденным послать нас в бой через три-четыре недели.
Как в такой неимоверно сокращенный срок превратить семь сотен людей, неспокойно спящих сейчас под этой крышей, с домашними котомками под нестриженными головами, — здоровых, честных, преданных Родине, но не военных, не вышколенных армейской дисциплиной, — как превратить их в боевую силу, способную устоять перед врагом и стать страшной для него?