Выбрать главу

— Прикуси язык, Петрей.

Оно и верно, не для чего, и так понятно.

— Я это, бывало, все его Питером приманивал, — продолжает Прижимов. — Так и так, толкую, ахнешь! А после, вижу, на обратном-то пути совсем наш айдарик сник.

— Всякому сторона своя милее.

— Это ты, Василий, правильно. Родина, она и есть родина, ничего не скажешь. Да тут еще и другое…

— Про сынка, что ль?

— Ага. Ему этот… как его… ну тот-то, дружок евойный, как мы вертались, сказывал: "Оставайся, Каду, оставайся, сынок твой все бегает, ищет, плачет".

— Да, — вздыхают матросы, — это уж да, у кого сердце не заклешнит…

И призадумались. Нет у них ни жен, ни ребят малых. Так, бывает, расцелует, пригреет какая-нибудь, и баста. Нет ни женки, ни ребятишек. Известное дело, матрос — перекати-поле. А вот у Каду был парнишечка. У кого сердце, будь хоть каменное, у кого оно глиной в таком разе не станет?

Один только Коптялов, красивый малый, у него и здесь, в Ревеле, душенька завелась, и в Кронштадте обжидает, один только Коптялов не согласен.

— Нет, ребятушки, корень в другом.

— А-а, завел свое, — хмурятся матросы, хоть и знают, что Коптяй отчасти прав. — За-авел, мать твою…

— У них там, — не унимается Коптялов, которого вином не пои, дай о бабах потолковать, — у них там, на соседском-то острове, какие? — Он запинается, будто что-то припоминая, и выпаливает: — Прекрасный пол, ребятушки, вот как! Прекрасный пол!

— От дурак, — с насмешливым неодобрением замечает Прижимов. — Ей-богу, дурак ты, Коптяй. Наслушался у господ, как вестовым-то был. Эк-кую, право, несуразицу порет: прекрасный пол!

Хорошо они знают друг друга, бывшие "рюриковичи". И все происшествия на бриге хорошо помнят. Теперь, когда дни полны не океанским ветром, не громом волн, не опасностями и радостями корабельного похода, а земляными работами в гавани (на зиму-то глядя вздумало начальство ее расширять), когда караулы в стужу, зуботычины унтеров и фрунтовые учения, теперь нет ничего слаще, как вспомнить трехгодичное житье-бытье на "Рюрике".

Вспоминают, посасывая кильку, пиво прихлебывая, вспоминают Радакские острова, коралловые атоллы Туамоту, где островки так и роятся, словно мошкара в летний вечер, те самые атоллы Туамоту, которые капитан нарек именем Рюрика.

Бывает и так: ямщики выставят служивым угощение и ну расспрашивать. Тут уж Прижимову карты в руки — соловьем разливается. Не дай бог какому ямщику усомниться хоть самую малость. Сейчас это Прижимов кулаком себя по груди — а на груди у него медаль за двенадцатый год, — кулаком по груди и глаза круглые уставит, как пистолеты: "Ты, борода, кому не веришь? Кому?" Матросы тоже зашумят, ямщики и на попятную: "Что вы, ребята… Да это мы так… Вот крест святой". И еще выставят угощение. И опять рассказывает Петрей… Многое припомнят матросы. И нет такой сходки, чтобы кто-нибудь не сказал:

— Наш-то как?

— Наш-то? — переспросит Прижимов для пущей важности. — Наш, ребята, недавно лотировку прошел, высокородием стал. Все больше дома. Пишет! Владимира да Егория удостоен. Вот так наш-то, — заключает Прижимов с горделивыми нотками в голосе.

Мороз нажимает, светит луна. Черепичные крыши обындевели, поблескивают тускло. В узеньких улочках почти нет прохожих, позвякивает где-то колоколец извозчика. В стрельчатых окнах огни, и матросы опять призадумываются о мирной домашности, о ребятах малых, которых у них нет, да, наверное, никогда и не будет, потому что у каждого впереди еще столько лет службы, а под конец, как в отставку ветшанами выйдут, койка в кронштадтской или ораниенбаумской божедомке, а может, и христарадничать приведется…

В доме Отто Евстафьевича тоже освещены были окна.

В одной комнате звенел, как ручей, жемчужный концерн Фильда. В кабинете на бюро красного дерева со множеством ящичков громоздились исписанные листы, рядом на столике лежала вычерченная набело и еще не просохшая карта.

Тень гусиного пера бежала наискось, замирала, потом — дальше, дальше: "Неустрашимое мужество служителей и твердость духа их в перенесении трудностей службы всегда меня радовали; поведение их было примерно, и везде, как в местах известных, так и в странах чуждых, видно было тщательное их старание предотвратить всякое дурное на счет их мнение".

Клавесин умолк.

— Отто! Пора ужинать.

— Иду, — отозвался он. — Иду.

И дописал: "Таким образом, самое затруднительное предприятие, совершаемое с русскими матросами, обращается в удовольствие".

Больше года минуло, как "Рюрик" положил якорь на Неве, мачты с убранными парусами отобразились и окнах большого барского особняка графа Румянцева. Круг замкнулся. "Рюрик" опустел. Офицеры и ученые разъехались, матросов отправили в ревельские экипажи. А вскорости и парусный ходок продан был торговой Российско-Американской компании. Говорили, компания собиралась отправить бриг в свои владения в Тихом океане. Ничего не поделаешь. Счастливого плавания, "Рюрик". Может быть, капитан еще встретит тебя. Ведь у капитана новые планы, и, признаться, немалые.