Связь с современными научными представлениями, отчетливо проступающая во многих стихах Волошина, позволила ему по-новому понять и переосмыслить некоторые образы Тютчева. Так, например, строка из поэмы «Таноб» «мир познанный есть искаженье мира» ассоциируется не только с тютчевским «мысль изреченная есть ложь», но и с известным положением релятивистской физики, утверждающим неточность нашего познания, ибо «каждое наблюдение сопровождается вмешательством и приводит к возмущению состояния объекта»[113]. Такое переосмысление расширяет многозначность и тютчевского образа, отразившего безмерную сложность мира.
Однако главным предметом внимания как Тютчева, так и Волошина был не космос, а земля, родная и близкая: «…живу только Россией и в ней совершающимся»[114]. Эти строки мог бы написать и Тютчев. В письме, адресованном Я. А. Глотову, Волошин признается: «Пишу стихи исключительно на современные темы — о России и о революции… Развертывающаяся историческая трагедия меня глубоко захватывает, и я благодарю судьбу, которая удостоила меня чести жить в такую эпоху. Хочется только успеть формулировать все, что видишь и переживаешь… человек мне важнее его убеждений»[115].
Последняя фраза в письме Волошина не обмолвка: для него, как и для Тютчева, нравственное, духовное было противопоставлено головному, рациональному, логическому.
В стихотворении 1851 года «Наш век» Тютчев потрясенно восклицал:
Исследователь Тютчева замечал по поводу этих строк: «Не он ли связывал с чрезмерным развитием принципа личности утрату той цельности и безграничности веры, которую считал моральной основой всякого общества и которая в нем самом была подточена разъедающим скепсисом? Мысль о том, что „нет в творении Творца“, внушала ему ужас и заставляла обращаться к самому себе с увещеванием: „Мужайся, сердце, до конца…“ Считая главной причиной „раздвоения“, определяющего собой мировоззрение современного человека, потерю или неустойчивость религиозного сознания, Тютчев, говоря его же словами, больше „жаждал веры“, чем „просил“ о ней»[116].
Но разве не о том же писал Волошин в проекте предисловия к «Протопопу Аввакуму»: «Религиозная ценность борьбы не в ее причинах и лозунгах, а в том, как человек верит, борется и мечется среди извечных антиномий своей судьбы»?[117]. Волошина, как и Тютчева, больше физической смерти людей потрясал тот распад личности, который приходилось наблюдать. Так, в стихотворении «Террор» ужасает не гибель казненных, а та непотрясенность, деловитость, с какой совершено массовое убийство: убивают не в ослеплении ненависти, не под влиянием аффекта, а — без эмоций, выполняя ОБЫДЕННОЕ ДЕЛО: «Читали донесения, справки, дела… зевали, пили вино…». То же в стихотворении «Терминология», построенном на перечислении вошедших в обиходную речь выражений, означающих пытки, издевательства и убийство людей. Недаром в стихотворении «Голод» поэт восклицал, что «бред больных был менее безумен, чем обыденщина постелей и котлов».
С этими потрясениями была связана одна из самых глубоких трагедий не только Тютчева и Волошина, но и многих выдающихся русских художников второй половины XIX века — трагедия умных людей, разуверившихся в разуме. Это была трагедия Л. Толстого и Ф. Достоевского, трагедия, отразившая объективное противоречие буржуазного миропорядка, поставившего ум человека на службу самым чудовищным преступлениям против человечности. Время развеяло наивную веру просветителей во всемогущество разума: просвещение оборачивалось в условиях буржуазного мира путем к материальной выгоде, ум — изворотливостью, хитростью, подлостью. Еще восемнадцатилетним юношей Тютчев писал: