— Судить?! — вскочила я. — Ты что? Так беги туда, объясни. Скажи, что это не она. Хочешь, давай вместе?
— Беги! — ухмыльнулся он. — Скажи! Ребенок ты еще, Алла. Так бы все сыновья туда и бегали наперегонки. Бухгалтерия — это та же математика, она оперирует одними цифрами. И суд тоже.
— Но у цифр, ты же сам вчера говорил, может быть побольше чувств, чем в других словах.
— Что? — спросил он, потерянно уставившись на меня. Он не услышал меня, он думал о чем-то своем. — А если ее… это? — проговорил он. — Как же тогда я? В интернат? Со всеми в одной комнате? А заниматься где?
Он прямо совсем свихнулся. Забормотал такие вещи, что я его слушать не могла. Но когда у людей горе, с ними и не такое бывает. У меня небось тишь да гладь. Мне хорошо. А случись что, еще неизвестно, как бы я запела.
За руку дотащив Митю до квартиры, я подождала, когда за ним захлопнется дверь, и помчалась на фабрику, где работает Василиса Дмитриевна. Я трусила, как заяц, которого вот-вот подстрелят. У меня еле язык ворочался от страха.
Просилась к директору, а меня отправили в отдел кадров. В отделе кадров за деревянными перилами сидел пожилой мужчина в кителе без погон. На коричневом сейфе за его спиной стояла початая бутылка кефира. На окне, расчерченном в клеточку железной решеткой, рос кактус и лежали стопками пухлые папки.
— Чего тебе? — спросил мужчина.
Косясь на решетку, я кое-как объяснила чего. Палки лежали еще и на столе и даже на полу. Глаза у меня так и тянуло к решетке.
— Очень хорошо, что ты пришла, — услышала я сквозь звон в голове. — Мой тебе такой совет: сегодня же иди к отцу. Иди, иди. Я все знаю. Пусть поможет. Мать у тебя слишком гордая. А он человек ученый, башковитый, придумает, что делать. Она, вишь, даже алименты с него брать отказалась. А ты иди. И не красней. Взрослая уже.
От неожиданности я совсем онемела. Оказалось, меня перепутали с Митей, решили, что у Василисы Дмитриевны дочка. Раньше мне почему-то и в голову не приходило, что у Мити есть отец. Мало ли ребят живет без отцов.
— Он вовсе не мой отец, — пробормотала я. — И Василиса Дмитриевна мне не мать.
Человек в кителе передвинул на столе мраморный стаканчик с карандашами, подбил с боков стопку папок, буркнул:
— Нечего тогда и ходить, если она уже тебе не мать.
— Так у них правда есть совсем другой сын, — попробовала объяснить я. — Я как раз об этом и хотела вам рассказать.
Но тут тяжелая ладонь так громыхнула по столу, что подпрыгнул мраморный стаканчик и из него выскочило несколько карандашей.
— Вон отсюда! — резануло мне по ушам. — Рассказать! Нашла, когда сводить счеты!
На улице я никак не могла унять дрожь в коленках. Даже пришлось, как какой-нибудь старушенции, посидеть на скамеечке в сквере. Куда теперь? В прокуратуру, где ведут следствие по делу Василисы Дмитриевны? К Митиному отцу? К Мите? А что я ему скажу, Мите, чем обрадую?
Прибежав домой, я стянула со стола скатерть, набросала в нее грязное белье и потащила в ванную. Я остервенело терла на стиральной доске рубашки и наволочки и никак не могла унять дрожь в коленках. Мыльные хлопья разляпались по всем стенкам.
Вернулась с работы мама, заглянула в ванную и сказала:
— Поглядите, пожалуйста, какие мы стали сознательные.
— Уйди! — закричала я.
Лицо у меня сделалось, наверное, не хуже, чем у того дяди в отделе кадров.
Я еле дождалась папку. Он захватил с собой на балкон стул. Сидел, курил и слушал. Потом сказал:
— Неприятная история, Шишкин-мышкин. Митиного родителя я чуточку знаю. Тут полный аут. К нему соваться нечего. Он палец о палец не ударит.
— Знаешь? — удивилась я. — Чего же ты молчал?
— А ты у меня спрашивала? Митин отец — человек только для себя, дочка. Есть вот на свете такие люди. И диссертацию он защитил только для себя, и студентов учит только для себя, и даже если кому что доброе делает, то только для себя. Здесь для него нету никакого резона встревать.
— Значит, в прокуратуру? — спросила я.
— Пойди узнай у мамы: скоро ужин там? — сказал он.
— Какой ужин? — возмутилась я.
— Вообще-то считают, что Митин отец талантливый математик, — помолчав, проговорил он.
— Ну.
— И еще говорят, что он своего учителя скушал.
— Папка!
— Ну, не в буквальном, разумеется, смысле скушал, а фигурально. Промолчал, где нужно было кричать, и тем самым скушал. Молчание, Шишкин-мышкин, это ведь тоже политика, линия поведения. Порой молчание сильнее самого сильного поступка. Не доходит?
Я закивала, что доходит. Папка, я знаю, никогда не молчит. Мама даже считает, что он говорит чересчур много. Но идти мне в прокуратуру или нет, он так и не сказал. Крутил, вертел и не сказал. Я его как дважды два изучила. Он хотел, чтобы я сама решила, что мне делать.