Наконец к обществу пациентов присоединились и врачи, гофрат Беренс в белом халате и доктор Кроковский – в черном. Они прошли вдоль столиков, причем гофрат обращался почти к каждому с добродушной шуткой, и его путь обозначился струей оживления; затем они спустились к молодежи, женская часть которой, ревниво поглядывая друг на друга и теснясь, тотчас обступила доктора Кроковского, а гофрат в честь воскресного дня стал показывать мужчинам фокус со шнурками на ботинках: он поставил свою ножищу на ступеньку, распустил шнурки, взял их особым образом в одну руку и ухитрился без помощи другой снова зашнуроваться крест-накрест так крепко, что все дивились; многие попытались проделать то же самое, но тщетно.
Позднее на террасе появился и Сеттембрини; опираясь на горную палку, вышел он из столовой, одетый все в тот же ворсистый сюртук и желтоватые брюки; лицо его, как обычно, выражало живой ум и скептическое лукавство; он посмотрел вокруг, устремился к столику, за которым сидели двоюродные братья, воскликнул: «А, браво!» – и попросил разрешения подсесть к ним.
– Пиво, табак и музыка! – воскликнул он. – Вот ваше отечество! Я вижу, инженер, что у вас есть вкус к национальному духу. Вы – в своей стихии, это меня радует. Разрешите же и мне приобщиться к гармонии ваших чувств.
Ганс Гасторп весь подобрался – он сделал это, едва завидев итальянца. И сказал:
– Поздненько же вы приходите, господин Сеттембрини, концерт уже скоро кончится. Разве вы не охотник послушать музыку?
– Я не люблю слушать ее ни по команде, ни по календарю, – отозвался Сеттембрини. – Не люблю, когда от нее несет аптекой и она предписывается мне сверху из санитарных соображений. Я, видите ли, все же дорожу той свободой и теми остатками человеческого достоинства, которые у нас тут еще сохранились. И при таких мероприятиях – я лишь гость, как вы гость здесь у нас, только в более широком смысле; забегаю на четверть часика, а потом иду опять своими путями. Это дает мне иллюзию независимости… Разумеется, всего-навсего иллюзию, но ничего не поделаешь, раз она доставляет известное удовлетворение. Вот ваш кузен – другое дело. Для него хождение на музыку – вроде службы. Не правда ли, лейтенант, вы видите в этом как бы часть своих служебных обязанностей? О, я понимаю, вы знаете способ сохранять и в рабстве свою гордость! Фокус, ошеломляющий фокус! Не каждый европеец способен проделать его. Музыка? Вы, кажется, спросили меня – разве я не любитель музыки?.. Н у, если вы говорите «любитель» (Ганс Касторп не помнил, чтобы он употребил это слово), то термин выбран неплохо, в нем есть оттенок нежного легкомыслия. Хорошо, согласен. Да, я любитель музыки, но из этого еще не следует, что я ее особенно почитаю, как почитаю и люблю хотя бы слово, ибо оно – носитель духа, орудие прогресса, блистательно взрыхляющий землю плуг… А музыка… в ней есть что-то недосказанное, сомнительное, безответственное, индифферентное. Вероятно, вы возразите мне, что в музыке может быть и ясность. Но и природа может быть ясной, какой-нибудь там ручеек… А разве нам от этого легче? Это же не подлинная ясность, а какая-то туманная, ничего не говорящая, ни к чему не обязывающая, ясность без последствий, и потому – опасная, ибо соблазняет нас на ней успокоиться. Придайте музыке патетический характер. Допустим, что она воспламенит наши чувства. Но ведь дело в том, чтобы воспламенить наш разум! Казалось бы, музыка – само движение, но я все-таки подозреваю ее в квиетизме. Позвольте мне выразиться парадоксально: у меня политическая неприязнь к музыке.
Тут Ганс Касторп не удержался и ударил себя по коленке – таких вещей он еще в жизни своей не слыхивал.
– Все-таки подумайте об этом! – продолжал Сеттембрини. – Музыка неоценима как величайшее средство воодушевления, как сила, которая влечет нас ввысь и вперед, если дух уже подготовлен для ее воздействия. Но литература, как видно, опередила ее. Сама по себе музыка не двинет мир дальше. Сама по себе музыка – опасна. А лично для вас, инженер, она особенно опасна. Я это сразу понял по вашему лицу, когда вошел.
Ганс Касторп рассмеялся:
– Ах, на мое лицо смотреть не следует, господин Сеттембрини. Вы не поверите, как на меня влияет воздух у вас наверху. Акклиматизироваться мне труднее, чем я думал.
– Боюсь, что вы ошибаетесь.
– Нет, нисколько! И черт его знает, почему я здесь все время чувствую жар и усталость.
– А я нахожу, что за концерты мы все-таки должны быть благодарны администрации, – рассудительно заметил Иоахим. – Вы подходите к вопросу о музыке с более высокой точки зрения, господин Сеттембрини, ну, как писатель, и тут я с вами спорить не берусь. Но все же, по-моему, в данном случае надо быть благодарным за то, что нам дают хоть немного музыки. Я сам далеко не так уж музыкален, да и пьесы, которые здесь исполняются, не бог весть что, не классическая и не современная музыка, а просто – духовая. И тем не менее даже такая приятно разнообразит жизнь; удачно заполняет несколько часов; делит их и заполняет каждый, – словом, вносит в них какое-то содержание, а ведь здесь часы, дни и недели обычно пролетают попусту. Видите ли, такой непритязательный концертный номер продолжается, скажем, минут семь, не правда ли, и они что-то составляют для вас, у них есть конец и начало, они выделяются из всего остального и по крайней мере не обречены потонуть в безнадежной рутине здешней жизни. Кроме того, эти пьесы делятся на музыкальные фразы, а те, в свою очередь, на такты, все время что-нибудь да происходит, и каждое мгновение приобретает какой-то смысл, за который можно ухватиться, а ведь в обычное время… не знаю, сумел ли я выразить…