Вот это уже понятный разговор! Не то что туманные рассуждения моего друга, дядюшки Месси. И я решил увидеть свою волшебницу ещё до того, как я стану обладателем чудесной шубейки.
Первую попытку я предпринял со старым цыганом Бароном. Беднее его, наверное, в целом мире не было человека, а он каждый день мимо нашего дома проходил. Пошарил я по закуткам на нашем дворе и, отыскав старую, ржавую подкову, сел у дороги поджидать, когда цыган Барон появится. Недолго мне и ждать-то пришлось; смотрю, идёт старый цыган с поля, тощего поросёнка за собой на верёвке волочит.
— Дядя Барон! — крикнул я ему приветливо.
Дядя Барон, услышав, что его зовут, вздрогнул и озираться начал, словно в поисках сусликовой норки, чтобы в неё поскорее нырнуть. Но, увидев, что это всего лишь я его окликаю, чуточку осмелел и, сняв с головы свою шапку-котелок, подошёл ко мне поближе.
— Ох, Гергё, шердешко ты моё, ишпугал ты меня, штарого чигана, я тебя за жандарма Абеля принял, у него тощь-в-тощь твой крашивый голошок, как у чиплёнощка. А я разве повинен, что этот свинух сам за мной увязался. Я слепой чиган, не вижу, что он в другой конец верёвки вцепился жубишшами и бежит. Не гнать же мне его, бедняжку, прощь? Правду я говорю, принч ты мой молодой?..
— Дядя Барон, — перебил я его причитания, — я вас пожалеть хочу.
— Пожалеть? В шамом деле? И што ты мне пожалеть хощешь? Ждоровья или богатштва великого? Да ты что-то ш шобой для меня, штарого, принёс? Давай пошкорее! — протягивая руку, вскричал старик. — Подай чешому дядюшке Барончику, мой золотой Гергюшко!
Я протянул ему подкову, а сам вытаращил глаза, смотрел, боясь пропустить миг, когда возникнет сияние, исходящее от феи. Но увидел я только, как свирепо засверкали Бароновы глаза.
— Да што бы сороки выклевали тебе ощи твои бештыжие! Ты думаешь, всякий нищий шопляк шмеяться может над чиганом Бароном? — хлопнув меня по спине шляпой, завопил цыган Барон.
Причём его последние слова я слышал уже издали, так мне вдруг захотелось поскорее очутиться у себя во дворе, по сию сторону плетня, и я не стал дожидаться, пока начнётся парад фей.
«Ладно, может, с перепелятами мне больше повезёт!» — подумал я и отправился искать по пшеничным нивам жаждущего напиться перепелёнка. Всего одного мне и удалось заприметить, однако и он оказался чересчур шустрым и не пожелал, чтобы его напоили водой. Возвращаюсь усталый домой, а навстречу мне старый матушкин индюк.
— Врут, врут, все врут! — кричит.
Постой, Гергё, подумал я, почему обязательно перепелёнок тебе нужен? Напоить можно ведь и индюка. Побежал я к колодцу, набрал в рот воды, обхватил индюка и ну тянуть к своему рту его лысую, всю в бородавках голову. А тот отворачивается, вырывается и кричит что-то истошным голосом. Наверное, он мне так кричал:
— Врут, дурачишка, врут, будто я пить хочу! Хочешь мне добра, накорми меня лучше черррвяками да хрррустящими жучками!
А я не слушаю его и знай тянусь к нему ртом. Кончилось все это тем, что индюк разозлился, клюнул меня своим большущим клювом в лоб, а потом, когда я, заорав, упал, он вскочил на меня и так меня отделал, что до сих пор больно вспомнить. Хорошо ещё, что отец в окно видел моё единоборство с индюком и быстро прибежал ко мне на помощь.
— Ну, теперь я вижу, — смеясь, сказал он, — надо тебе в гусары идти, когда в армию угодишь.
— Почему? — вытирая слёзы, удивился я.
— Потому что на коне ты поскорее сможешь убежать от врага.
Поведал я отцу сквозь слёзы о своём добром намерении напоить индюка водичкой, чтобы потом посмотреть на фей-волшебниц, а отец покачал головой и говорит:
— Эх ты, чудак! Ведь добрые фен в сердце человека живут, и появляются они, когда им самим вздумается.
С того дня я всё время сидел возле отца, на табуретке, и ждал момента, когда выпорхнет из его сердца моя добрая фея.
— Вот последний стежок сделаю, она и выпорхнет, — подбадривал меня отец.
Но до последнего стежка было ещё, как видно, далеко. Повсюду на полу валялись овечьи шкурки с кудрявой шелковистой шёрсткой. Им и предстояло стать моей искательницей сокровищ — волшебной шубейкой. Я глаз не сводил с горбатого скорняжного ножа, который тачал их воедино. А длинная игла несколько недель ныряла то в одну, то в другую овчину, то вновь выглядывала, словно шаловливый солнечный луч. Я сам крошил и вымачивал в воде трутовый гриб-губку с орехового дерева, потом этим настоем дубил и красил в золотисто-коричневый цвет белые овчинки, а после мама подбирала одна к одной самые красивые из них. Колдовские травы, которые я насобирал в лесу и на лугу, отец все до единой вышил шёлковыми нитками на моём полушубке, самым красивым из всех когда-либо сшитых мастером Мартоном. Были тут и сон-трава, и девясил, и васильки, и, по подолу, примула — единственное украшение наших бедняцких палисадников, любимейший отцов цветок. Отец частенько говаривал, глядя на его жёлтые россыпи по цветнику: