Выбрать главу

– Вот что, стопочку коньяку и два соленых огурца. Только поскорей. Пока моя дама… Так я, понимаете ли, один на один.

– Как угодно-с, – сухо кинул официант и показал блестящую спину заношенного пиджака.

После памятной полуночи на Двадцать пятой линии Васильевского острова Грин исхудал, морщины на лице еще гуще полились со лба к подбородку. Сейчас ему хотелось выпить. Душили тоска и неразгаданность его жизни за последние два месяца. Помириться на чуде Грин не мог. Он сам создавал чудеса. Два рассказа, что написал он за эти недели, поражали редакторов необычайностью выдумки и сухостью изложения. Так он еще не писал никогда. Фразы напоминали витую стальную проволоку, сравнения и метафоры просились в стихи, чтение этих рассказов вслух раздражало горло и вызывало жажду. На протяжении двадцати страниц Грин употребил всего лишь девятнадцать глаголов, вовсе не думая о том, чтобы их было именно столько. Героя одного рассказа он назвал Анапестом, героиню Ламелией. Во втором рассказе действовали Стосольм, Дэфия, Цокот, Пираус, Ту. Они шлялись по кривым улочкам Гель-Гью и пили придуманное Грином вино – Сотэма: больше двух рюмок этого вина никто выпить не мог. Цокот выпил пять рюмок, и у него неожиданно открылся баритон, он спел два стиха из библии и сошел с ума. В безумии он совершал чудеса. Его любовница, глухонемая Дэфия, получила дар речи, но в тот же день затосковала, не зная, что делать ей с тысячами слов, – они ей были не нужны, и она замолкла на всю жизнь. Умирая, она воскликнула: «Вижу!» – здесь Грин поставил точку. Он и сам не знал, кого она увидела, как не знал и того, что делать ему с явью, умоляющей впустить ее в его рассказы, чтобы жить в них хотя бы фоном, хотя бы ритмом, хотя бы намеком…

– А киски моей всё нет и нет, – вслух произнес Грин, заедая коньяк огурцом. – Красоту, шельма, наводит! Тоже – птичка, а заботы и труды знает.

Дирижер маленького оркестра поднял смычок, взмахнул им и с налету ударил по струнам. Музыкантов было шесть: пианино, еще скрипка, виолончель, бас, труба. Они играли из «Травиаты», и пьяненький поэт, усевшийся под объявление «Здесь на чай не берут», недурно спел начало:

Нальемте, нальемте бокалы полнееИ выпьем, друзья, за любовь!

И смолк, – широко раскрытыми глазами уставился в сторону двери, перестал дышать. Все пирующие, ужинающие, выпивающие, пропивающие заработанные рубли и краденое золото, все мужчины и женщины, официант с блюдом горячих раков на растопыренных пальцах, и Грин, вставший со стула и готовый хоть сейчас к смерти, – все в ресторане Федорова проводили восхищенными, жадными, завистливыми глазами женщину с поднятым вуалем, узлом завязанным на боку маленькой дешевой шляпы.

Она села на стул рядом с Грином:

– Что-нибудь заказал? Ах, милашка, вот спасибо! Соленые огурцы! И кто только сказал тебе, что я люблю соленые огурцы?

– Господи, – произнес Грин, не решаясь ни сесть, ни сойти с места. – Это вы? Где же вы были? Как случилось, что в ту ночь вы ушли в старую липу? Вы говорите? Вы слышите? Кто же вы?

– Напился! – сказала женщина, довольная тем, что вес смотрят на нее. – Садись, я проголодалась.

Грин продолжал стоять:

– Значит, это не вы… Значит, это всего лишь ты. Какое страшное сходство!

Грин сел, не спуская взгляда – с кого? С глухонемой? Ирония, свойственная его характеру в сильнейшей степени, копошилась в сознании, как пчела, сотни раз за день приносящая взяток. Эта ирония вынудила его воскликнуть:

– Сюжетец! Только со мною и может случиться подобное.

Нежность, которой он всегда стыдился и которую всегда прятал так глубоко, что одни лишь близкие знали о ней, лукаво науськивала на сумасбродства и полную самоотдачу всем реальностям, схожим с небылицей и чудом.

Он угощал свою вовсе не глухонемую даму, он любовался ею, зная, что подобной красоты – дерзкой и обезнадеживающей – не встретишь дважды, живи хоть двести лет на свете. Он молчал, зная, что слова ранят смертельно, и боясь, что какой-нибудь пустяк в разговоре вырастет в катастрофу и новую тайну.

«Мне хорошо, всё интересно и – ладно, пусть, – думал он, подливая своей даме вина. – Я наколотил на сотню рублей стекла у Елисеева, и мне прошло это даром. Всё хорошо. Представим, что она родная сестра глухонемой, что они близнецы, и на этом успокоимся».

– Черта с два! – воскликнул он, чувствуя, что ему уже не успокоиться. – Как тебя зовут? – спросил он женщину.

– Катюшей! Катишь, Кэти, Катрин. Екатерина девятьсот пятая. Налей мне николаевских капелек!

И так не вязался этот хриплый, низкий голос с ее внешностью дамы из общества, что даже видавшему виды Грину стало не по себе. Он откинулся на спинку стула, залпом, не поморщившись, выпил большую рюмку водки, взглядом – нежным и полным отеческой заботливости – окинул Катюшу, налил еще и еще выпил. Катюша доедала свою порцию гуся и знаком спрашивала, можно ли ей съесть и вторую порцию. Грин улыбкой разрешил ей, она улыбкой отблагодарила его. Искусно орудуя вилкой и ножиком, она в то же время лукаво поглядывала на других мужчин, с беспокойной завистью и раздражением смотревших на Грина, который всё замечал, всё видел – и чувствовал себя довольным вполне. Он любил зависть к себе. Он любил злить завистников, и сейчас ему хотелось дать каждому, разглядывающему Катюшу, щелчок по носу.

Он налил вина, выпил, строго поглядел на Катюшу.

Было что-то в этом взгляде, что заставило женщину подняться и безвольно опустить руки. Грин обнял ее теплый, тонкий стан, привлек к себе и жадно поцеловал в губы.

Сидевшие за соседними столиками крикнули «браво», скрипач-дирижер отдал приказание музыкантам, взял свою скрипку, и в ресторанном зале запела бальная мелодия штраусовского вальса.

Грин слушал, и ему становилось нехорошо. Одиночество – острое и несомненное – не впервые подошло к нему и, подобно Иуде, указало на него пальцем. Катюша чутьем поняла, насколько он одинок.

Вот он – сидит и смотрит на нее тем взглядом, каким дети рассматривают картинки в книжке волшебных сказок. Она съела всё, стоявшее на столе, допила мадеру, уголком кружевного платка провела по губам, затем принялась опускать вуаль, пальцами обеих рук медленно и бережно расправляя складки и натягивая тонкую шелковую сетку на носу и подбородке.

«А в зеркальце и не посмотрится», – подумал Грин и вздрогнул, словно струя холода обожгла его. Ему вдруг стало хорошо и спокойно. Занавес опущен. Феерия окончена. Пора домой.

Катюша взяла Грина под руку и повела его, раздумывающего и упирающегося, к выходу из зала. Настороженная тишина провожала их. Пьяненький поэт прокричал что-то неразборчивое и нелепое, офицер, сидевший за столиком у двери, вскочил и взял под козырек.

– Это тебе, – сказал Грин. – Мне откозыряют после моей смерти… Прощай, ангелок, – шепнул он ей на углу Садовой и Невского. – Молчи и ни о чем не спрашивай!

– А ко мне? – только и сказала Катюша, и в голосе ее сверкнула слеза.

– К тебе не пойду. Прости меня, Невская Ласточка! Я украл у тебя твое драгоценное время. Возьми ка вот эту мелочишку!

Стояли под фонарем. Из толстой пачки кредиток Грин вытянул две десятки и протянул Катюше. Отрицательным кивком головы она ответила на этот жест незнакомца.

– Бери, по-хорошему, – сказал Грин. – Завтра туфли себе купишь.

– Нет, – ответила Катюша. – Я не возьму!

– Возьми, Екатерина Великомученица. Мужу рога позолотишь.

– Ты всё знаешь! – воскликнула Катюша. – Я же думала об этом, что ты всё знаешь!

– Нет, я не знал, что ты замужем, малютка. Еще один узелок! Скажи, что наврала!

– Замужем, не вру! Только муж в тюрьме сидит, фальшивые деньги делал, ради меня. А ты спрячь кредитки и приходи ко мне. Даешь слово?

– Даю. На той неделе приду. Где же ты живешь?

– Ты забудешь. Я тебе визитную карточку дам, только не потеряй.

Из кармана пальто она достала двумя пальцами узкую белую карточку и опустила ее в жилетный карман Грина.

– Пуговиц-то, пуговиц-то тут у тебя! Будто у старика. Старики любят, чтобы у них было много застежек… Ну, и до свидания, странный ты человек, – печально сказала она. – Если не идешь со мною, то не мешай, оставь меня.