Грин встал, его всего передернуло, он нервно заходил из угла в угол. Жена пристально следила за ним.
– Сядь, – сказала она. – Я ничего не хочу знать, дружок. Твоя личная жизнь принадлежит тебе. Не расстраивайся, сядь. Эта Вера Ген живет в Петербурге и ты ее знаешь, да?
Грин отрывисто произнес:
– Да!
– Она глухонемая?
– Да!
– И ты сочинил все цирковые чудеса, конечно, для того, чтобы себе самому объяснить нечто необъяснимое. Знаю я твой метод, Саша. Люблю твой талант. Сегодня ты очень недурно сочинял, но не придумал конца. Давай-ка, дружок, устроим пирушку, хочешь? Я схожу в магазин, а ты тем временем приготовь чай.
Грин вдруг расхохотался:
– Мясо съел кот Васька! Ей-богу, кот Васька съел! Никто другой, как он!
– Ничего не понимаю, – сказала жена. – Какое мясо?
– Мясо рыжей акулы, той, что убита вчера боцманом со шхуны «Навуходоносор Семнадцатый». Веруша, милая, а как тебе понравится вот эта дама?
Жена взяла снимок глухонемой в руки, близко поднесла его к глазам, отставила на конец стола, несколько раз взглянула на мужа, а он, словно в чем-то молчаливо каясь, отошел к окну и с нескрываемым волнением следил за меняющимся выражением лица жены. Она поставила карточку так, как она стояла, взялась за рукоделие, но сию же секунду оставила его, чтобы еще раз взглянуть на глухонемую.
– Кто она? – спросила жена после долгого молчания, всеми оттенками голоса стараясь убедить и себя и мужа в том, что она чрезвычайно равнодушна и к существованию глухонемой и к возможной близости ее к мужу. Грин улыбнулся – улыбкой нарочито длительной, чтобы дать возможность жене заметить ее и прочесть в ней все, что только ей будет угодно.
– Хороша? – спросил Грин.
– Как тебе сказать… – произнесла жена, не отрываясь от рукоделия. – Трудно судить по фотографическому снимку. Кроме того, эти крохотные снимки всегда или убавляют или прибавляют нечто в лице человека.
– А всё же – хороша?
– Может быть, и вовсе не хороша, мой друг, но бесспорно красива. Красива, притягательно интересна, и вместе с тем есть в ее лице что-то страдальческое. Скажи же мне, кто она?
– Глухонемая Вера Ген, я видел ее трижды, она волнует меня, как не дающаяся усилиям моим фраза, ее существование необходимо мне, как воздух. Я люблю ее, как… вовсе не той любовью, какой земной мужчина любит земную женщину.
– Я понимаю, друг мой, – нежно и трогательно-просто сказала жена.
– Она загадка, – прошептал Грин. – Она чудеса и сказка. Тот рассказ, который я наговорил тебе сегодня, некоторым образом есть мое объяснение необъяснимого, волшебного.
– Друг мой, – сказала жена, – я знавала одного англичанина, удочерившего сестер-близнецов. Он сделал из них циркачек.
– Ты смеешься или принимаешься сочинять рассказы? – спросил Грин. – Прости, Веруша, нервы у меня, черт их дери!
– Не распускайся, голубчик. Надо уметь держать себя в руках. В неврастении есть что-то от распущенности, прости меня. Я не смеюсь и не умею сочинять рассказов. Я умею написать то, что было. Я лишена дара выдумки. Но я знавала одного англичанина, сэра Чезвилта, он…
– Чезвилт! – воскликнул Грин. – У него слоны, верблюды, медведи, обезьяны, да?
– Не кричи, друг мой! Я сейчас уйду и не буду мешать тебе. Оставь меня, не тронь! Мне хочется побыть одной.
Жена ушла. И тотчас же в окно постучал ворон.
Глава одиннадцатая
Всю ночь он читал чужие письма.
На этот раз ворон не вошел в комнату. Он подал Грину письмо, дружески клюнул его в руку, каркнул и улетел. Грин закрыл форточку, занавесил окно, собрал все пакеты, принесенные воздушным почтальоном, вскрыл их и приступил к чтению.
«Геннадию Николаевичу Левицкому
Высокочтимый, премногомилостивый Геннадий Николаевич!
Поздравляю Вас, батюшка мой, с увеличением родни, а следственно, и со счастьем. Благодетельница моя, Ольга Николаевна, сестрица Ваша и святая женщина, просила меня кланяться Вам, батюшка мой, и передать, чтобы Вы по великому расстройственному и недужному характеру своему не предавались меланхолии и черной злой тоске по тому поводу, что сестрица Ваша родила двоих, то есть близнецов. Один ребенок, дорогой мой Геннадий Николаевич, есть одно божие благословение, а два ребенка есть двойное благословение божие. И не будем роптать на него, пресвятого, за то, что одна из новорожденных девочек не издает звука вот уже семнадцатый день и по всей видимости еще к тому же и не слышит. На то воля неба, не наша. Здоровье родительницы удовлетворяющее всех нас. Вы, батюшка мой, не сомневайтесь в истине всего мною сообщенного, не лгу и говорю истинную правду. Английский господин Чезвилт бессменно дежурит у постели сестрицы Вашей и много потешает ее почти искусным неумением выражаться на нашем русском языке. Как подумаешь, право, что мы, поживя с год в Париже, не хуже, а много лучше ихних парижанов научаемся разговаривать по-французски, а любой чужой иностранец всю жизнь будет ходить среди нас и так и не научится складно и правильно сказать хотя бы дурака. Отчего бы это, высокочтимый Геннадий Николаевич? Не из-за того ли, что наш славный русский язык многотруден и своеобычен, исполнен красот и чудес немыслимых для заморца, или потому, что мы, русские люди, – простите за похвальбу! – трикрат умоспособнее заграничных иностранцев… Пишу всё сие к тому единственно, дабы была Вам возможность что-либо написать мне, добрейший благодетель и друг мой.
Завтра покидаю Новгород и на неделю удаляюсь от сестры Вашей, но по возвращении (должность канцеляриста скучна, грешна и каламбурна, прости господи!) всё отпишу Вам в подробностях.
Племянницы Ваши личиками в матушку свою, а на самих себя столь обоюдно похожи, что даже страшно и святотатственно.
Ваш, благодетель мой и друг, управитель и ответчик за недвижимое и движимое
Алексей Драдедамов.
18 сентября 1883 года. Новгород.
Приписываю еще одно: мое здоровье отменное, и даже стыдно, как мне хорошо. Еще раз – Алексей Драдедамов».
«Ольге Николаевне Левицкой.
Друг мой, сестра, здравствуй!
Алексей подробно знакомит меня со всеми новостями. Он только ни словом не обмолвился о супруге твоем – где он и что с ним – неизвестно, но полагаю, что таких, как он, скорая смерть не настигает, а ежели и настигнет, то, надо думать, сие к лучшему. Поцелуй за меня дорогих моих племянниц. В должности у меня всё хорошо и порою блистательно: министр обратил внимание на труды мои и соблаговолил ходатайствовать об ордене. Это письмо тебе вручит друг мой – превосходный доктор Максимилиан Георгиевич Фош, ему доверься сполна и вполне в рассуждении Верочки, которую он, по моей просьбе, будет лечить.
Твой брат Геннадий.
21 сентября 1883 года, Санкт-Петербург».
«Доктору Максимилиану Георгиевичу Фош.
Сердечное спасибо Вам, друг мой и чудесный человек, за правдивое и откровенное мнение о здоровье племянницы моей Верочки. Дай бог, чтобы Вы ошиблись, хочу этого и готов голову прозакладывать, что Вы, друг мой, не правы и что состояние Верочки не столь уж безнадежно. Пусть останется она глухою, лишь бы только могла говорить. За границу ее повезу, как только позволят дела по службе. Сэр Чезвилт дает несколько рекомендаций к знакомым ему лондонским лекарям.
Теперь перехожу к тому, что интересовало Вас по поводу личности нашего доброго друга сэра Чезвилта. Прадед его, дед и отец занимались искусством канатохождения, шпагоглотания, высшей эквилибристики и жонглирования. Наш друг, по молодости своей (ему всего лишь тридцать лет) увлекся слонами, тиграми и прочей верблюжатиной, что требует больших расходов, энергии и особого таланта, коий в том, что смещаются в черепной коробке все отделения мозга и превращают человека в чудака. Я советую нашему английскому другу продать зверинец и, ежели так любит он цирк, открыть сей круглый балаган и конкурироваться с заморскими и нашими, отечественными артистами песка и конюшни. Сэр Чезвилт влюблен был в мою сестру и до замужества и после, а в сие время, когда супруг ее Никита Афанасьевич Чупров пропал без вести, вышеупомянутый милорд сестру мою обожает еще безмернее и страждет весьма.