Возникла еще одна минута. В одиннадцать часов вечера послезавтра минуты отомстят за столь пристальное наблюдение за ними сегодня. Они отомстят тем, что укоротят себя, время побежит, и то, что сейчас ожидается как нечто длительное, промелькнет, подобно солнечному зайчику. Самые длинные минуты те, которые мы посвящаем воспоминаниям о минутах, возникавших с ураганной быстротой.
Грин надел пальто, повязал шею шарфом, еще раз оглядел себя в зеркале. Шляпы он еще не надевал. Он вспомнил тот летний вечер в саду, скамейку, женщину рядом с собою, кленовый лист на ее коленях. Вспомнил, что, садясь на скамью, он пожелал чего-то необычного, – «чтобы вообще было интересно». Сколько лет прошло с того вечера? Кажется, в какой-то другой жизни встретилась ему глухонемая, но в этой расстанется с ним. Неужели только полгода прошло с того памятного дня?
Грин надел шляпу и вышел из дому. На улице он вслух произнес:
– Хочу, чтобы сегодняшний вечер принес мне облегчение, друга, ясное реальное утешение и спокойный сон.
Он обошел Троицкий собора – вчера ему сказали, что на колокольне живет ворон, разносящий письма. Указывали на какого-то чиновника, получившего пятнадцать писем из клюва птицы. Грин был опечален: почему не ему одному приносил письма ворон? Всё разъясняется, объясняется, и чудесным продолжает оставаться только сплетение эпизодов, их чередование и связь одного с другим.
– Нельзя ли взглянуть на ворона? – спросил Грин соборного сторожа. – Того самого, который живет на колокольне собора?
– Улетел ворон, – ответил сторож. – После него остался пустой ящик да перья. Говорят, господин, что птица улетела будто бы на Петербургскую сторону и живет теперь в цирке…
– В цирке? – воскликнул Грин, хватая сторожа за грудь. – В цирке? Под куполом? Вы его видели?
Сторож отрывисто сказал: «Ничего не знаю» – и поспешно вошел в церковь. Там венчали пожилую пару, вдовца и вдову, вторично пожелавших призвать благословение неба на свою незатейливую, омраченную воспоминаниями любовь. У собора стояли кареты. Грин припомнил начало популярного романса:
и ему стало легче, ибо пришла на помощь Ирония, она убила то, что могло быть серьезного в размышлениях, думах, мечтах.
Но куда же все-таки идти? Ага! На Обводном канале против «Треугольника» есть маленький кинематограф под названием «Маяк»; в квадратном зальце двенадцать рядов, в каждом по десять стульев. Первые, вторые и третьи места. Здесь за тридцать копеек показывают добротную, на двадцать минут, драму с убийством, изменой и ревностью; смешную и невероятно глупую комедию с участием толстяка Поксона; видовую и научную; а под конец – обозрение мира, хронику, Патэ-журнал. На целый час ты увлечен и очарован волшебным магом – Великим Немым.
Грин купил билет на шестичасовой сеанс. Хозяин театрика поблагодарил за посещение уходящих зрителей и милостиво приветствовал входящих. За пианино сидела молодая женщина – свободный художник Тонская. Жена хозяина натягивала на скрипку струну. Грязное полотно экрана было заштопано посередине. Над головой Грина выл электрический вентилятор.
Выключили свет, зальце наполнилось стрекотаньем бегущей ленты, голубой луч вырвался из квадратного отверстия в стене. Началось волшебное представление. Редактор американского журнала сказал ковбою:
Я ЕДУ С ВАМИ.
Грин омраченно вздохнул. Вчера ему возвратили из «Весов» рассказ, с краткой резолюцией: «Не подходит». Грустно? Нет, не то слово. Больно? Немного, но и это не то. Непонятно и возмутительно – вот, пожалуй, самое верное.
РЕДАКТОР ПРИЕХАЛ К НАМ ДЛЯ ТОГО, ЧТОБЫ НАПИСАТЬ О НАШЕМ ТЕХАССКОМ ПРАЗДНИКЕ, —
заплясала на полотне надпись. Буква «Ч» перевернулась через голову, косой дождь царапин пересек полотно.
Соседи Грина, прикрывшись газетой, по очереди целовали друг друга. Свободный художник Тонская и хозяйка наигрывали Брамса.
Без антракта приступили к похождениям Поксона. Толстый человек не мог войти в дверь вагона. Поезд был задержан. Дверь трещала и наконец сорвалась с петель, Поксон влетел в купе. Зрительный зал взвизгивал от смеха. Хохотал и Грин, но не потому, что ему действительно было смешно, – наоборот, страдания толстяка могли вызвать боль и сочувствие, – а потому, что утробный, подлинно гомерический хохот всех зрителей был заразителен, как чума и тиф. Этот хохот перешел в истерические крики и стоны, когда Поксон пожелал выйти из вагона: он опять застрял в дверях. Пассажиры навалились на него, чтобы пропихнуть невероятную тушу и выйти самим. Пальто на толстяке висело клочьями, по неправдоподобно широкому лицу струились слезы. Появилась надпись:
СПАСИТЕ МЕНЯ, СЕЙЧАС Я УМРУ!
Прибежал человек с пожарной кишкой и пустил в Поксона струю воды – это помогло, толстяк был выбит из дверной рамы и упал в проходе, через него прыгали пассажиры; машинист повернул рычаг, завертелись колеса. Заключительная надпись пояснила, что Поксона повезли в ремонтное депо, где толстяком специально займется бригада по разборке вагонов.
На минуту включили свет, нацеловавшаяся парочка спросила Грина, не знает ли он, сколько времени.
– А я думал, что вы счастливы, – произнес Грин, вовсе не желая шутить. – Рекомендую вам, в таком случае, заняться выламыванием пальцев друг у друга, дети мои, – сказал он уже в темноте. – Очень веселая игра!
На экране лодка распускала паруса, рыбаки потрошили огромных рыб, вываливая в ведра пуды икры. Голоногие ребятишки бродили по берегу, с которого только что ушло море, и собирали крабов, омаров, выброшенные приливом раковины и морские звезды. Грин позавидовал ребятишкам: как хотелось ему побродить с ними по берегу, погреться под лучами южного солнца, уйти на лодке в море, вон туда, где дымят трубы большого военного корабля. Но пианино и скрипка путались под мечтами и мешали воображению, наигрывая вовсе не то, что нужно было бы сейчас. Грин досадливо крикнул:
– Играйте марш! Затушите свою гай-да-тройку!
Зрители стали шикать, кто-то помянул дурака, влюбленная парочка по соседству откровенно целовалась и внимания не обращала на то, что ей показывали, – видимо, ей недурно было и здесь, на Обводном канале. Но она встрепенулась, когда на экране подошла к зеркалу знаменитая киноартистка Франческа Бертини. Красивая итальянка была в каком-то волшебном одеянии из шелка, тюля и кружев. Зрители не дыша смотрели на то, чего у них никогда не было, нет и не будет. Живые розы, приколотые к платью, колыхались и роняли лепестки, – казалось, они падали к ногам зрителей, вот-вот лепесток перелетит зальце и сядет на плечо работнице с «Треугольника» и швейке с Лермонтовского проспекта. Франческа Бертини надевала на пальцы кольца, примеряла броши и браслеты, разглядывала бусы и всевозможную драгоценную чепуху. Зрители вслух завидовали, негодовали, ахали и, желая счастливой красавице всех благ и радостей, про себя, молча успокаивали распаленное воображение свое тем, что все драгоценности эти поддельны и, возможно, доступны бедному человеку, только они вовсе ни к чему, с ними много хлопот и беспокойства, их некому показывать и, в конце концов, не пойдешь же с ними в кинематограф или в резиновый цех на «Треугольнике»! Бог с нею, с Франческой Бертини! Наверное, у нее нет детей и ей неведомо счастье безвестных, простых женщин, штопающих для своих сыновей и дочек заношенные чулочки; наверное, эта красивая женщина никогда не уставала от непосильной работы и не сидела в маленьких кинематографах, где за тридцать копеек можно вволю помечтать и поплакать.