В апреле 1976 года в «Палас-отеле» Монтрё Вера и Владимир весело подняли бокалы, отмечая 77-летие В. Н. До сих пор Набоков каждый вечер прибавлял к пачке пять-шесть новых исписанных карточек, однако затем пошли частые паузы. Вскоре он неудачно упал, ударился головой, и ему стало трудно ходить: он страдал от ужасных болей в спине, периодически поднималась температура. Досаждала некая загадочная инфекция, то и дело отправлявшая его в разные швейцарские клиники. Там он проводил время в чтении: изучил новое руководство по лепидоптерологии под названием «Бабочки Северной Америки», а также примечательный своей буквальностью перевод Дантова «Ада». Но по большей части В. Н., как обычно, прокручивал про себя тот роман, который, светясь, как цветное стекло, представлялся в его сознании: неоконченный «Оригинал Лауры». Почти каждое утро в состоянии, близком к трансу, он читал и правил этот текст. Так было и с другими его романами: еще до начала письма он видел текст как кинофильм, который нужно только перенести на пока что безупречно чистые каталожные карточки. Лежа в одиночестве в больничной палате, В. Н. даже зачитывал текст вслух, обращаясь, как потом сам признавался, к «маленькой грезовой аудитории в обнесенном стеной саду. Моя аудитория состояла из павлинов, голубей, моих давно умерших родителей, двух кипарисов, нескольких юных сиделок, сгрудившихся вокруг, и семейного врача, такого старого, что он стал почти что невидим».
В конце июля Набоков начал поправляться, однако он уже понимал: этим летом, впервые почти за двадцать лет, ему придется обойтись без охоты на бабочек. В конце сентября, уже вернувшись в отель, он почувствовал себя совсем ослабевшим. Он признавался жене, что больницы ему не по нраву, и «только потому, что тебя там нет. Я бы ничего не имел против больничного пребывания, если б мог взять тебя, посадить в нагрудный карман и забрать с собой». Но даже присутствие Веры не помогало: после долгих месяцев болезни его одолевала ужасная слабость. «Лаура» была практически завершена в его воображении, но В. Н. оказался, к его полному смятению, слишком обессилен, чтобы ее записать. Когда пронырливый репортер спросил его, как он питается, В. Н. ответил с иронией: «Мой творческий распорядок более замысловат, но два часа размышлений, между двумя и четырьмя часами ночи, когда действие первой снотворной таблетки иссякает, а второй – еще не начинается, и короткий период работы в середине дня – вот все, что нужно моему новому роману». В феврале 1977 года он объявил, что, как только дела пойдут на лад, он отправится на свой любимый американский Запад. Весной он все еще страстно мечтал о поездке в Израиль, где собирался заняться наконец ближневосточными бабочками (за десять лет до того он говорил: «Я собираюсь еще половить бабочек… в Перу или Иране, прежде чем окончательно окуклиться»). Но его походка, еще два лета назад такая энергичная, уже стала стариковской. Кроме того, он изнемогал под тяжестью взваленной на себя изнурительной литературной работы: редактировал несовершенные переводы старых романов и пытался придать осязаемую форму «Лауре». Друзей приводил в растерянность вид тающего на глазах Набокова. Однако Вера сохраняла, по крайней мере на глазах у других, прежнюю невозмутимость.
Lisandra Cormion , открытая Набоковым во время счастливой летней охоты
Вскоре В. Н., похоже, немного воспрянул духом, но в марте 1977 года в его дневнике появляется новая зловещая запись: «Все начинается заново…» Два месяца спустя он все еще засиживался за письменным столом, самозабвенно трудясь над «Лаурой», все еще устраивал розыгрыши своим любимым гостям. Но уже 18 мая им сделана неразборчивая запись: «Легкий бред, темп. 37,5. Возможно ли, что все начинается заново?» Ему никак не удавалось сосредоточиться, и одним несчастным вечером он – великий «лексикоман» – впервые в жизни проиграл сестре Елене партию в русский скрабл. Спустя некоторое время начался сильный жар, и Набоков был госпитализирован в больницу в Лозанне. Там Вера строго сказала заблуждавшемуся доктору, который уверенно заявил, что пациент поправляется: нет, она видит, он умирает.
По воспоминаниям Дмитрия, в один из этих последних дней отец тихо сказал ему, что гордится сыном, который едет в Мюнхен дебютировать в оперной постановке. Часы, проведенные в Мюнхене, потом казались Дмитрию счастливее, чем предстоявшие в будущем, – просто потому, что «отец все еще был жив». Но, вернувшись, он увидел тень обреченности в отцовском взгляде. «Временами можно было заметить, – писал Дмитрий впоследствии, – как тяжело он страдал от мысли, что оказался внезапно оторван от жизни, каждая подробность которой его радовала, и от творческого процесса, который был в самом разгаре».