После обеда пришло несколько кофейниц -- и под вечер, когда гости схлынули, а приятельница деликатно ушла в кинематограф, хозяйка в изнеможении вытянулась на кушетке.
"Уходите, друг мой, домой, -- проговорила она, не поднимая век. -- У вас, должно быть, дела, ничего, верно, не уложено, а я хочу лечь, иначе завтра ни на что не буду годиться".
Он клюнул ее в холодный, как творог, лоб, коротким мычанием симулируя нежность, и затем сказал:
"Между прочим... я все думаю: жалко девчонку! Предлагаю все-таки оставить ее тут -- что ей, в самом деле, продолжать обретаться у чужих -- ведь это даже нелепо -- теперь-то, когда снова образовалась семья. Подумайте-ка хорошенько, дорогая".
"И все-таки я отправлю ее завтра", -- протянула она слабым голосом, не раскрывая глаз.
"Но поймите, -- продолжил он тише -- ибо ужинавшая на кухне девочка, кажется, кончила и где-то теплилась поблизости, -- поймите, что я хочу сказать: отлично -- мы им все заплатили и даже переплатили, но вероятно ли, что ей там от этого станет уютнее? Сомневаюсь. Прекрасная гимназия, вы скажете (она молчала), но еще лучшая найдется и здесь, не говоря о том, что я вообще всегда стоял и стою за домашние уроки. А главное... видите ли, у людей может создаться впечатление -- ведь один намечек в этом роде уже был нынче -- что, несмотря на изменившееся положение, то есть когда у вас есть моя всяческая поддержка и можно взять большую квартиру -- совсем отгородиться и так далее -- мать и отчим все-таки не прочь забросить девчонку".
Она молчала.
"Делайте, конечно, как хотите", -- проговорил он нервно, испуганный ее молчанием (зашел слишком далеко!).
"Я вам уже говорила, -- протянула она с той же дурацкой страдальческой хитростью, -- что для меня главное мой покой. Если он будет нарушен, я умру... Вот, она там шаркнула или стукнула чем-то -- негромко, правда? -- а у меня уже судорога, в глазах рябит -- а дитя не может не стучать, и если будет двадцать пять комнат, то будет стук во всех двадцати пяти. Вот, значит, и выбирайте между мною и ею".
"Что вы, что вы! -- воскликнул он с паническим заскоком в гортани. -- Какой там выбор... Бог с вами! Я это только так -теоретические соображения. Вы правы. Тем более, что я сам ценю тишину. Да! Стою за статус кво -- а кругом пускай квакают. Вы правы, дорогая. Конечно, я не говорю... может быть, впоследствии, может быть, там, весной... Если вы будете совсем здоровы..."
"Я никогда не буду совсем здорова", -- тихо ответила она, приподнимаясь и со скрипом переваливаясь на бок, после чего подперла кулаком щеку и, качая головой, глядя в сторону, повторила эту фразу.
И на следующий день, после гражданской церемонии и в меру праздничного обеда, девочка уехала, дважды при всех коснувшись его бритой щеки медленными, свежими губами: раз -поздравительно, над бокалом и раз -- на прощание, в дверях. Затем он перевез свои чемоданы и долго раскладывал в бывшей ее комнате, где в нижнем ящике нашел какую-то тряпочку, больше сказавшую ему, чем те два неполных поцелуя.
Судя по тому, каким тоном его особа (называть ее женой было невозможно) подчеркнула, насколько вообще удобнее спать в разных комнатах (он не спорил) и как, в частности, она привыкла спать одна (пропустил), он не мог не заключить, что в ближайшую же ночь от него ожидается первое нарушение этой привычки. По мере того, как сгущалась за окном темнота и становилось все глупее сидеть рядом с кушеткой в гостиной и молча пожимать или подносить и прилаживать к своей напряженной скуле ее угрожающе покорную руку в сизых веснушках по глянцевитому тылу, он все яснее понимал, что срок платежа подошел, что теперь уже неотвратимо то самое, наступление чего он, конечно, давно предвидел, но -- так, не вдумываясь, придет время, как-нибудь справлюсь -- а время уже стучалось, и было совершенно очевидно, что ему (маленькому Гулливеру) физически невозможно приступить к этому ширококостному, многостремнинному, в громоздком бархате, с бесформенными лодыгами и ужасной косинкой в строении тяжелого таза -- не говоря уже о кислой духоте увядшей кожи и еще не известных чудесах хирургии -- тут воображение повисало на колючей проволоке.
Еще за обедом, отказываясь, словно нерешительно, от второго бокала и словно уступая соблазну, он на всякий случай ей объяснил, что в минуты подъема подвержен различным угловым болям, так что теперь он постепенно стал отпускать ее руку и, довольно грубо изображая дерганье в виске, сказав, что выйдет проветриться. "Понимаете, -- добавил он, заметив, с каким странным вниманием (или это мне кажется?) уставились на него ее два глаза и бородавка, -- понимаете, счастье мне так ново... ваша близость... эх, никогда не смел мечтать о такой супруге..."