Выбрать главу

Но шли годы, и стены становились всё выше. Гитлеровцы оккупировали Польшу, и Дом сирот переселили в варшавское гетто. Надежды не оставалось, но была еще сказка.

В полутемном зале мальчик, игравший Омуля, спрашивал Корчака, исполнявшего роль факира:

— Дедушка, расскажи мне про Журавлиный остров.

— Это удивительное место, — отвечал Корчак. — Это страна птиц, живущих в синих горах. Вечером на горы падает свет заходящего солнца, и зеленые птицы стаями возвращаются в свои жилища. Оранжевое небо, зеленые птицы, синие горы...

За окном было гетто, непреодолимая стена — на этот раз действительно непреодолимая, — отделяющая от мира живых «квартал обреченных». Все силы сердца вкладывал Корчак в сказочные слова, чтобы эти синие горы вопреки всему возникли в воображении детей, оттесняя то, что стояло рядом, — смерть.

В этом он был убежден: надо бороться не только за всю жизнь ребенка, но и за каждую секунду этой жизни — за ее счастье или хотя бы спокойствие, хотя бы за не такое непереносимое горе.

В одной из книг он писал: «Берегите день и час, каждую отдельную минуту, ибо умрет она и никогда не повторится. Раненая минута станет кровоточить, убитая — тревожить совесть... Мы наивно боимся смерти, не сознавая, что жизнь — это хоровод умирающих и вновь рождающихся мгновений».

Когда-то, работая в детской больнице, он дежурил у постели безнадежных больных, чтобы ребенок, в последний раз открыв глаза, не почувствовал себя покинутым; быть забытым тем, кого ты любишь, — страшнее смерти.

Теперь, когда умирал весь его Дом сирот, он был рядом, не только для того, чтобы проводить детей в последний путь, но и чтобы самому принять смерть; детям будет легче вместе с ним.

— Оранжевое небо, зеленые птицы, синие горы... — шептал он из последних сил.

На улицах стреляли, окна были черны.

... Но все это в конце. А пока мы снова переносимся к началу жизни Генрика Гольдшмита — Януша Корчака, ко времени, когда он избирал свой жизненный путь.

ВЗРОСЛЫЕ И ДЕТИ

Очень рано, еще в первые школьные годы, он ощутил свое призвание. В дневнике его появились строки: «Чувствую, что во мне сосредоточиваются неведомые силы, которые взметнутся снопом света, и свет этот будет светить мне до самого последнего вздоха. Чувствую, я близок к тому, чтобы добыть из бездны души цель и высечь счастье».

Позже он писал о себе проще и с каждым годом скупее, но тогда его заполнило нечто, еще непонятное ему самому, требовавшее необыкновенных, торжественных слов.

Ему дано было внести в жизнь человечества понимание того, что дети равны взрослым — во всем: в своем праве на свободу, любовь, справедливость. На любовь не снисходительную — сверху вниз, а непременно равных к равным. Мысль простая — так ведь почти всегда самое важное по сути просто, — но так медленно понимается; что может быть яснее слов — «свобода, равенство и братство» — и как трудно дается людям подлинное осуществление того, что выражено в этих словах.

Вспоминая о прадеде, Корчак еще школьником представлял себе, что леса и луга земли — как бы огромное зеленое окно, через которое солнечный свет должен литься на детей; важнейшее, что предстоит совершить солнечному лучу, — превратиться в детскую улыбку.

Он еще школьником осознал, что главная работа ребенка — построить миллиарды клеток, составляющих организм. И это именно работа, тяжкий труд, особенно когда одновременно приходится преодолевать болезни и нищету.

Чтобы помогать в этом труде, надо стать врачом.

И главная работа ребенка — сделать из себя человека, которому открыто все прекрасное: природа, музыка, поэзия, наука.

Чтобы помогать ребенку в этом труде, надо стать учителем.

И надо, чтобы ребенок по пути к взрослости не растерял естественного чувства красоты, понимания чудесного, доверчивости, безошибочного различения добра и зла. Поэтому тот, кто посвящает себя детям, должен быть еще и сказочником: детство — мир сказочный, и иначе в нем заблудишься; иначе все в воображении ребенка будет превращаться под твоим неумелым влиянием в черепки, как золото в заколдованном кладе.

Корчак и стал врачом, педагогом и сказочником.

Он писал: «Без ясного, пережитого во всей полноте детства искалечена вся жизнь человека». И еще: «Детские годы — это горы, из которых река берет начало и где определяет свое направление».

Но река может быть и буйной, сметающей все на своем пути.

— Пока мы не перестанем жестоко и безжалостно драться между собой, мы не имеем права требовать от взрослых, чтобы те не били нас, — скажет король Матиуш своим товарищам. — Пока мы не перестанем драться и швырять друг в друга камни, на земле не прекратятся войны, а значит, будут и сироты, потому что на войне убивают отцов.

«Кто испытал власть и полную возможность унизить самым высочайшим унижением другое существо... тот уж поневоле как-то делается не властен в своих ощущениях, — предупреждал Федор Михайлович Достоевский. — Тиранство есть привычка; оно одарено развитием, оно развивается, наконец, в болезнь. Я стою на том, что самый лучший человек может огрубеть и отупеть до степени зверя».

Корчак перечитывал вещие строки Достоевского и думал, что болезнь тиранства порой начинается почти незаметно; когда спохватишься, лечить ее поздно.

Вероятно, трудно отыскать людей более различных — по складу души и характеру таланта, — чем Достоевский и Корчак. Но их объединяла одинаковая убежденность в том, что «в конце — ребенок» — ¦дитё человеческое».

Болезнь тиранства может возникнуть, когда брат ударит сестренку, испытывая при этом подлое наслаждение властью над беззащитным; когда в школе дразнят и мучают мальчика потому, что он

хромой, или рябой, косой, потому что он заикается, вообще чем-то не походит на других; она, эта болезнь, возникает, когда ребенок ¦просто так» обрывает крылышки у мухи или у бабочки, бьет шелудивую собаку...

Корчак рано убедился, что безнравственно только любоваться детством, а надо прийти на помощь детям, чтобы рядом с ними завоевывать справедливость в их таком отличном от взрослого мире.

Детство — лучшее время жизни, но оно требует изобилия тепла, как земля, которая без солнечного света не зазеленеет.

Корчак писал, мысленно превращаясь в ребенка: «Вот небо для нас, для детей, устлало землю белым ковром, как птица выстилает для птенцов пухом свое гнездо». И еще: «Ребенок словно весна. То солнце выглянет — и тогда ясно, и очень весело, и красиво. То вдруг гроза — блеснет молния и ударит гром. А взрослые словно в тумане. Тоскливый туман их окружает. Ни больших радостей, ни больших печалей... Наши радость и тоска налетают, как ураган, а их — еле плетутся».

Детство не повторится, так жаль расставаться с ним, и все-таки надо поскорее вырасти, чтобы уже навсегда прийти к детям помощником их, врачом, наставником — и учеником тоже, думал Корчак.

Он занимался на медицинском факультете, а все свободное время отдавал детям Привисля, беднейшего района Варшавы.

В сочельник, переодевшись Миколаем — Дедом Морозом, с седой бородой, в вывороченном тулупе, с мешком дешевых игрушек за плечами, он пришел в каморку к «Рыжему» — беднейшему из бедных, «ублюдку», как дразнили его на дворе, и Рыжий спросил Корчака:

*— Дедушка, ты в самом деле святой Миколай? Ты оттуда? — Мальчик показал рукой на небо.

— Конечно! — ответил Корчак.

— Возьми меня к себе.

— Тебе так плохо? — спросил Корчак.

Тогда-то он и решил создать Дом сирот, куда бы мог брать обездоленных детей.

Конечно, и прежде в Польше, как и во всем мире, существовали дома для воспитания детей: приюты для сирот, дома для ребят из нищих семей, которых горе и непредставимая нищета заставили отказаться от ребенка; и из семей вполне состоятельных, где родители с легким сердцем пошли на разлуку с ребенком просто потому, что сердца у них не было; и существовали дома, куда детей, еще не ведающих своего призвания, отдавали насильно, чтобы сделать из них то, что родителям представляется наиболее выгодным, — так отдают

в кузню слиток металла, желая получить саблю, если понадобилось оружие, а то и кандалы, если большая нужда в кандалах, — всякого рода бурсы, иезуитские колледжи.