Выбрать главу

И больше всего на свете ему хотелось стать актером, работать, а правильнее было бы сказать — жить в театре. Тут невольно вспоминается, что и у Аксакова, и у Пушкина увлечение театром предшествовало их приходу в поэзию, а потом осталось навсегда. Видимо, если ремесло сказочника соприкасается с учительством, то так же неразрывно оно и с игрой, особенно с игрой в театр. В основе всех этих трех искусств, как кажется, одно — сила воображения. Вообразить судьбу своего героя; вообразить чувства ребенка, которого ты учишь, и будущее его, во многом зависящее от твоего слова; слиться в воображении с тем, чью судьбу тебе суждено представить на сцене.

Мать Ганса Христиана, видевшая у себя в Оденсе только канатных плясунов и странствующих актеров-бедолаг, сказала сыну, когда тот открыл ей свое окончательное решение стать актером:

— Вот когда попробуешь колотушек. Заставят тебя голодать, чтобы ты был полегче, станут тебя пичкать деревянным маслом, чтобы ты был гибче! Нет, ты пойдешь в портные. Посмотри только, как живется портному Стегману! Не житье, а масленица!

Но уже ничто не могло остановить его. Он должен был писать для театра, да так, чтобы самому исполнять главную роль. Мальчиком он сочинил пьесу «Карас и Эльвира» —об отшельнике и немыслимой красавице. Эльвира выражалась исключительно стихами, нежными, романтическими и отменно длинными, отшельник отвечал ей столь же пространно отрывками из священных книг.

Выслушав пьесу, соседка, подавив легкий вздох, сказала:

— Лучше бы йе Карас и Эльвира, а карась и корюшка.

Критику эту он запомнил, а может быть даже, она была одной

из немногих, оказавших влияние на его творчество.

— Я могу назвать только трех писателей, которые в юности как бы перешли в мою плоть и кровь, — это Вальтер Скотт, Гофман и Гейне, — говорил Андерсен.

Потом он прибавил к этому списку еще Шекспира.

В детских произведениях он подражал своим кумирам, но всякий раз пытался внести в сочинение нечто свое.

У Шекспира короли и принцессы говорили точно так же, как

обыкновенные люди, но мне это показалось не совсем верным, — вспоминал Андерсен. — Очевидцы, видевшие короля в Оденсе, утверждали, что он «изъяснялся по-иностранному». Я достал датско-не- мецко-французско-английский словарь, и мой Король заговорил так: «Гутен морген, мон пер. Хорошо ли вы шлеепинг?»

Уже перейдя от мальчишеских опытов к серьезной литературе, Андерсен не сразу нашел единственно свой путь, но и тогда, в юности, в его творчестве чувствовалось нечто такое светлое — «чистый тон», сказал бы другой замечательный северный писатель, Халлдор Лакснесс, — что вызывало у лучших людей ответную волну нежности.

В 1823 году датский ученый и редактор «Восточно-Зееландских ведомостей» пастор Бастгольм, прочитав одно из сочинений восемнадцатилетнего Андерсена, писал ему: «Сделайтесь таким поэтом, как будто до вас не было ни одного поэта, как будто вам не у кого было учиться, и берегите в себе благородство, и высоту помыслов, и чистоту душевную. Без этого поэту не стяжать себе венца бессмертья».

В сказках он стал таким, «как будто до него не было ни одного поэта».

Он очень медленно взрослел и с годами не отдалялся от того, чем живет детство. В шестнадцать лет он так же самозабвенно играл в куклы — в куклы-артисты, как и шестилетним ребенком.

«Ежедневно, — вспоминал он, — я шил куклам новые наряды, а чтобы добыть для этого пестрых тряпок, ходил по магазинам и выпрашивал образчики материй и шелковых лент. Фантазия моя была до того поглощена кукольными нарядами, что я часто останавливался на улице и рассматривал богатых барынь, разряженных в шелк и бархат, представляя себе, сколько королевских мантий, шлейфов и рыцарских костюмов мог бы выкроить из их одежд. Мысленно я уже видел эти наряды у себя под ножницами».

Купчихи и чиновницы Копенгагена ловили на себе восторженный взгляд долговязого оборванца, столбенеющего при их виде, вряд ли догадываясь об истинной причине этого восторга.

Он сшил пуховую перину для одной тоненькой и грациозной куколки и уложил ее спать. Лицо у куколки было красивое, но кисточка дрогнула в руках Ганса Христиана, и уголки маленького красного рта образовали обиженную гримасу. Ночью он открыл глаза, в лунном свете досадливое выражение лица его любимицы очаровало и чуть рассмешило его. Он снова уснул с ощущением непонятной заполненности, вдруг счастливо посещавшей его иногда — каждый раз без предупреждения — радости, не имеющей названия, скрывающей

до времени лицо под полумаской, как фея на балу. Утром кукла сказала капризным голоском:

— Я почти не сомкнула глаз! Бог знает, что у меня за постель! Я лежала на чем-то таком твердом, что у меня все тело теперь в синяках! Просто ужасно!

Принцесса на горошине родилась в то утро, но прошли годы, пока Андерсен записал ее историю.

Однажды весной в форточку залетела ласточка. Она билась о стекло, не находя выхода, и вдруг замерла на столе около самой маленькой куклы, которую так и звали Малышка. Он открыл окно, выпустил птицу и проследил за ее полетом. Странно, ласточки уже не было в каморке, когда юный Андерсен явственно услышал ее щебет:

— Кви-кви! Кви-кви! Полетим со мной, милая крошка! Ты ведь спасла мне жизнь...

Судьба ласточки и Малышки связалась неразрывно; и тогда возникла Дюймовочка.

Андерсен рассказал историю жизни Штопальной иглы, Репейника, Жабы, Соловья и Розы, всех Дней недели, Великого Морского Змея — трансатлантического кабеля, протянувшегося по дну океана: «гудящий мыслями всего человечества, говорящий на всех языках мира и все же безмолвствующий, мудрый змей, вестник добра и зла, чудо из чудес...»; оц написал сказки Бутылочного горлышка, Ночного колпака, Пера и Чернильницы, Дворового петуха и Петуха флюгерного, Навозного жука, Ключа от ворот, Подснежника, Воротничка, даже Тетушки зубной боли.

Для него не существовало деления на высокое и низкое, лишенное поэзии; в сказках его сточная канава, уж конечно, не менее достойна удивления, чем дворец китайского императора.

Андерсен много путешествовал — это всегда было одной из самых больших радостей для него. В странствиях он подружился с Гёте, Диккенсом, Виктором Гюго, и с людьми не столь знаменитыми, и со множеством детей; имя его открывало сердца.

Однажды в Париже на большом званом вечере Андерсена познакомили с кумиром его молодости — Генрихом Гейне. Оба очень обрадовались встрече, но разговор наладился не сразу; может быть, сказалась разница в возрасте — Гейне был на восемь лет старше. Но вскоре безразличный светский разговор сам собой перешел в доверительную беседу об одном из тех тайных предметов, который они так любили. К ним приближались красивые женщины, писатели, артисты, художники, но, еще издали услышав «эльфы, феи, гномы», спешили отойти, чтоб не помешать великим знатокам сказочных наук.

Гейне спросил Андерсена: не потому ли домовые так любят его страну, что там умеют готовить необыкновенно вкусную сладкую гречневую кашу?

— Нет, — ответил Андерсен, — н и с с ы, так у нас называют домовых, всего охотнее едят размазню с маслом. — Еще он сказал: — Если нисс поселится в доме — а делает это он, только получив согласие хозяина, — то уж остается навсегда. Иногда выходит накладно: ниссы любят плотно поесть, да еще вмешиваются не в свои дела. Одному бедному ютландцу так наскучило соседство с ниссом, что он решил бросить свой дом; нагрузил пожитки на телегу и поехал в соседнюю деревню. А по дороге, обернувшись, увидел головку домового в красной шапочке; тот, выглянув из пустого бочонка, дружески закричал ему: « Перебираемся!»

В свою очередь Гейне вспомнил занятную историю о немецком домовом по имени Гюдекен, то есть Шляпчонка. Хозяин дома, где жил Шляпчонка, часто надолго уезжал; такая была у него работа. Бывало, только он за порог, жена зазывает соседей, кормит и поит, так что в кладовке к возвращению хозяина остаются одни лишь крюки, на которых прежде висели окорока и колбасы, а в погребе — пустые бочонки. В довершение беды кое-кто из соседей оставался еще и ночевать. Вот хозяин и попросил Шляпчонку поберечь дом в его отсутствие. ¦Ладно!»—пообещал тот. Лишь только сосед, плотно поужинав и выпив, устроился в хозяйской постели, Шляпчонка стал трясти ее, да так, что незваный гость несколько раз крепко ударился о потолок, а потом и совсем вылетел из дома — через дверь? через окно? может быть, даже через печную трубу? Когда это повторилось и на другой день, и на третий, и на десятый, все стали обходить дом стороной. В день возвращения хозяина Шляпчонка встретил его за околицей и попросил: «Впредь никогда не поручай мне такую работу. Я охотнее стерег бы свиней во всей Саксонии, чем твою благоверную!»