Что там?!
«…Не сердитесь за такой запоздалый ответ, дело в том, что я сейчас обретаюсь в Тарусе, в Москве бываю раз в месяц, и мне не могли вручить ваши рассказы.
Рассказы я прочел, и они мне понравились…
Рассказы, ваши я попробую протолкнуть в «Молодую гвардию», хотя поручиться за успех дела трудновато. Рассказы не из легких для журналов — вы понимаете.
Но если с печатанием и не выйдет ничего, тужить вам особенно не надо, главное, что пишете вы хорошо, а печататься будете — немного раньше, немного позже, но будете (если, конечно, будете писать так же хорошо и много).
Вообще же предсказывать вам что‑нибудь я не берусь, да и трудно это всегда, и как‑то совестно: что я — пророк? Одно положение верно во всех случаях: если автор талантлив и трудолюбив, значит будет писателем. Трудолюбие в писательстве вещь не менее важная, чем талант. Сколько писателей мелькнуло и пропало, напечатав две — три вещи. Один сопьется, другой обленится…
Мой в/Тм. совет, и этот совет вы постарайтесь запомнить и исполнять. Когда вас на первых порах не будут печатать, да и не только на первых, а и потом (если будете писать острые вещи), то никогда не злитесь, не давайте взять над собой верх раздражению, злобе, зависти. Никогда напряженно не ждите результатов из той или иной редакции. Постарайтесь даже забывать, что вы сдали рассказ и ждете ответа. И если вы выработаете в себе эти качества, очень много здоровья, нервов себе сбережете. А эти самые нервы вам еще пригодятся.
Вот и все. Будьте здоровы, желаю вам больших успехов.
Как только в журнале определится отношение к вашим рассказам, я вам напишу.
Таруса. 8 февраля 1968».
Я перечитывал первое письмо Казакова бесконечно, радовался, мечтал и пугался. Писания мои не обругали, даже одобрили, а я еще ничего не умею! Меня вроде бы уже приравняли к строю литераторов, а я еще не знаю, как рассчитаться на «раз, два, три». Но, желая быть призванным на вечную службу, я в ответе изо всех сил старался не отстать от Казакова в певучести и складности фраз. Помню ощущение глубокой неловкости, в которой я цепенел всякую минуту, когда воображал, что мой листок писатель держит перед собой где‑то в Тарусе. Закон благотворной внутренней правды, слияния таинственного толчка чувства и упавшего на бумагу слова я открыл потом. Кончики нервов чутко предупреждают нас о вскочившей в строку фальши, о желании казаться, а не быть в угождении «пустошним речам» и прочее. На первых порах понятия не имеешь об искрах свободы и забывчивости в творчестве; в голове одно: я пишу, я должен ставить слова как‑то не так… Но и позже, уже поднаторев, поймав прелесть простого «ангельского языка», то и дело сбиваешься… на литературу. С такими, наверное, вывертами и писал я тогда ответы Казакову.
Как бы то ни было, Юрий Павлович выбирал из моих писем нечто жизненное, моей судьбы касающееся, и тотчас откликался. Удивительное сочувствие мастера спустилось ко мне ни за что ни про что— как манна небесная. Он меня мимоходом, как бы в примечаниях, заранее оберегал от всякой кривизны.
«…Вообще же я бы вам порекомендовал сейчас попробовать свои силы на крепких радостных рассказах. Я думаю, что радость такая же сторона жизни, как и несчастье, ее, может быть, меньше, но она есть, и можно честно писать об этом. Она, то есть радость, очень сейчас подмочена во мнении думающего читателя, и как‑то даже мы стесняемся иной раз писать оптимистические вещи, но оптимизм иной раз у нас спекулятивен, фанфаронен, а я говорю о другом оптимизме, вытекающем из естественной необходимости счастья и бодрости во всем живом… Таруса. 13 апреля 1963».
Теперь мне хотелось встретиться с ним. В отпуск я поехал в Москву. В редакции журнала «Молодая гвардия» меня разочаровали: Казаков появился на денек и опять уехал в Тарусу. Я насмелился потревожить его там.
Все воспоминания о том, как Куприн с половины пу’ ти в Ясную Поляну повернул назад, как Чехов, готовясь к встрече с Толстым, долго выбирал галстук, не выдуманы. Начинающие писатели тоже боятся мастеров, не великих, но известных. Я целый вечер кружил у бревенчатого дома, в котором Казаков снимал комнату. И с каким‑то спасительным чувством отложил свой визит до утра. Вот он написал мне о счастье. Разумеется, я с юности беспокоился о том, чтобы моя судьба сложилась посчастливее, я каждый месяц этого счастья ждал, я в счастье верил, а начитавшись биографий великих художников Возрождения, согласился, что счастье творческого человека в страдании за искусство. В молодости, пока мы никому не нужны и ничем еще себя не проявили, множество чванливых особей постоянно как бы вопрошает: а ты кто такой?! И нам часто кажется, что мы в этом мире самые последние, никому нет дела до нашего таинственного чудесного шума в душе. Благие наши порывы вдруг перемалываются в жуткое самоуничижение, которое все застит, паренек или девушка перестают замечать многообразие жизни. Поражены бываем мы и томительной печалью собственного природного несовершенства, а скорее всего незнанием своих дремлющих сил. Где‑то наверху золотая среда, «невянущие дубравы» искусства, туда нас влечет, но есть ли смысл идти? Там ли тебе место? Добрые люди могут тебя приблизить, а потом что? Нечто похожее переживал тогда я, плутая по тарусским горушкам в поисках дома, в котором, может, и сочинял свой прекрасный рассказ «Адам и Ева» Ю. Казаков. Меня сковывают какие‑то цепи. Я вроде недостоин даже того, чтобы постучаться в калитку К. Г. Паустовского и спросить у него о Казакове. Это здесь, наверное, составлялся сборник «Тарусские страницы»? В нем и «Кирилловны» М. Цветаевой, и стихи Н. Заболоцкого, и очерк Паустовского «Иван Бунин», и… мой Казаков с тремя рассказами. Постояв у забора в позе странника, я, честное слово, ушел виноватым. Куда я рвусь?! Но именно в ту пору, в такие часы и минуты, когда все они, известные и простые, были для меня «мужами искусными», когда я за одно то, чтобы послушать мастеров, готов был отдать все отпускное время, — именно тогда мне посылалось счастье. Наверное, потому мне и жаль сейчас того убежавшего времени. В страдании и растешь.