Выбрать главу

На другом берегу я подался искать квартиру. Обошел несколько дворов. Дедушка высунулся из двери на высокое крыльцо.

— К кому? К Шолохову? У нас нельзя, невестка болеет. А зачем к Шолохову?

— Так. Хороший Шолохов?

— Хоро — оший, — протянул дед. — Для себя! Дом, видел, какой выстроил? Н — е-ет, у нас нельзя, вот к ним сходи. Она с мужем живет.

Ничего удивительного: когда живут люди рядом, всегда завидуют — пишущие завидуют славе Шолохова, соседи — тому, что у него двухэтажный дом.

1956 год

Рязанский дневник. Читал на пристани Паустовского, смотрел и слушал, как бабы и мужики потешаются над пожилым дурачком, много курил и мучительно ожидал катера, подходил к доске с расписанием, читал названия деревень: Разнежье, Коростово и др. А днем ходил по городу, мимо скверов и церквей, одинокий, голодный. В чужом городе жизнь кажется таинственной, но она такая же, как везде. А какие виды на Оку! Русь!

1957 год

«Никто не обнял тебя за плечи, пока было еще не поздно… Теперь глина, из которой ты сделан, засохла и затвердела, и ничто не может разбудить того заснувшего музыканта, или поэта, или астронома, который, быть может, жил в тебе когда‑то…» (Антуан де Сент — Экзюпери).

1958 год

30 октября. Выйду в город, к камышам, и вспоминаю Сибирь. Шорох камышей похож на шорох пересыпаемого зерна. Глянешь налево — желтым закатом горит акация. Небо тускло. Что делает сейчас моя матушка? Сидит ли одна или у соседок? Как далеко я заехал!

1956 год

Жизнь на хуторе Новопокровском, в бывшей усадьбе графа Сумарокова — Эльстона, среди курчавого гористого леса, в долине — эта жизнь, конечно, вспомнится мне. Воспользуюсь сельским уединением, вдоволь почитаю, поближе узнаю людей. В каждом маленьком мире свои страсти, конфликты, а та борьба, где ты был, уже пропала. Но странно: когда я приехал в город на каникулы, некоторые знакомые шли мимо меня не замечая, с чувством превосходства; им, наверное, кажется, что нельзя всерьез принимать человека, которому суждено ничего не добиться: он‑де загнал себя в глушь и там пусть прозябает, а мы… мы идем к вершине карьеры. Все сельское в умах некоторых книжников — это еще что‑то отсталое, навозное, но статьи они пишут «с великим уважением к хлеборобу — труженику»… Между тем в нашей долине так хорошо, а недавно я повстречал брянских стариков. Такой русской речи я давно не слышал! Хожу к ним за молоком… «Подходит чистый четверг, паску несут, а она никак не дождется, рукой гребет ветер к себе…» (Мария Матвеевна). И поют русское:

Давно я, давно у матушки была, А уж моя дороженька травою заросла…

А ночью я читаю книгу В. Н. Муромцевой — Буниной — «Жизнь Бунина». Книги укрепляют мою любовь к деревне.

1963 год

(к «Тоске — кручине»)

Как иногда тяжело смотреть на чужие окна, на потолки с желтым светом от абажуров, на вечное постоянство жильцов, на законченную устроенность быта. Ездишь, и нет у тебя ничего, кроме плацкарты в кармашке, и ничего тебе не надо, но почему иногда грустно становится от чужих окон?

Сколько преувеличений в молодых записях! «Я конченый человек». Отчего, почему? Откуда такое настроение? «Мне никогда не быть беспечным». Уж я ли не был беспечным все пять лет в институте? От каждого пустячка в молодости то загораешься огнем мечты, то падаешь в пропасть уныния. А на тех, кому суждено писать или кто уже пробует писать, влияет даже перо с бумагой. Там, где положено написать «мне грустно», нажимают: «Я погибаю!» Все это читаешь потом со смущением.

1968 год

Читаешь какую‑нибудь критическую статью и думаешь: а для кого это написано? Для читателя? Нет. Слишком неинтересно. Для писателя? Тоже нет. Много хитрости, мало заботы и уважения. Для самого себя? Невероятно, чтобы себя так не уважали. Так для кого же?

Вина их не в том, что их рука плохо водит перо. Вина их в абсолютном бессердечии, в том, что они ни одного стихотворения, ни одного очерка не написали в защиту человека. И это уже не вина даже, а нравственное преступление писателя.

На сцену вышла пожилая купеческая дочь в черном чешуйчатом платье, покрытом каким‑то прозрачным одеялом; с шеи до живота (по неувядшим холмам) спускалась белая цепочка, на конце которой были не то часы, не то солонка. Шея певицы напоминала короткую сваю, но лицо было миловидно. Она рассказывала театральные курьезы, а пела мало.