Выбрать главу

Так что же делать?

Осознать себя. Не сделаться понапрасну упрямой. Поменьше бросайте заявлений, решать какой‑то вопрос «на высочайшем уровне русской литературы» надо молча, без выкриков в лицо тем, кто вас не понимает. Младенцы Литинститута всегда отрицают знаменитые имена текущей литературы. Пишите лучше знаменитых тогда — вот и все. Я думаю, что обида и неудачи пройдут вскорости, и вы, позабыв все, сядете и напишете что‑нибудь хорошее. И вас будут печатать. Повторяю: нынешнюю молодежь трудно учить. Сама жизнь вас обломает. Пишите, пишите, пишите без досады на всех, вас не признающих…

Читаю книгу А. Бабореко о Бунине. В Сосновке под Петербургом Бунин услышал о смерти Л. Н. Толстого.

«Утром профессор Гусаков, у которого мы с Верой гостим, вошел и сказал (о Толстом): «Конец». И несколько дней прошло для меня в болезненном сне. Беря в руки газету, ничего не видел от слез. Не могу и теперь думать обо всем этом спокойно…

Смерть Толстого как будто взволновала публику, молодежь, но не кажется мне это волнение живым. Равнодушие у всех ко всему — небывалое. А уж про литературу и говорить нечего. До толков о ней даже не уничижаются…»

Через семьдесят четыре года — похороны М. А. Шолохова. Я думал, что будет объявлен национальный траур, но нет, даже по программе «Время» уделялось скорбным проводам несколько кадриков. Из лучших писателей (представителей истинно народной линии) никого в делегацию не взяли. Я был в это время в Москве на пленуме СП. Сначала думалось, что прощание с Шолоховым будет в Москве, а потом повезут его в Вешенскую. Но он умер дома. Вечером сидел у писателя Н. Траурные кадры промелькнули, он тут же завел на магнитофоне западную музыку, пританцовывал: «Какой бархатный голос! Ты послушай… Странное чувство… двойственное… Жаль… но с другой стороны… кажется, что он умер давно…»

В Доме литераторов на другой день писатели пили водку, кофе в буфете как ни в чем не бывало. Разговоров о Шолохове не слышалось. Ни одного!

— Я написал десять рассказов подряд… — хвалился Г. — За месяц! Чувствую, что пишу все лучше и лучше…

— Ты пойди, Слава, — бурчал Н., уже пьяный, — и купи классикам бутылку коньячку…

Как же было не созреть в обществе идее перестройки?! Чему это некоторые удивляются?! И что это за граждане? Партия поступила прекрасно, мудро и смело. Не сразу, но станем жить чище и выше (11 марта).

1985 год

Лень — матушка.

Неожиданное известие: в этом году лермонтовские дни в Тамани отменяются. В первые минуты я подумал: наверное, причина отмены в том, что нынче на Кубани неважно с урожаем. Все прежние праздники литературы открывались речами… об урожае. Лермонтов и… урожай. Конечно, можно погордиться заслугами, но как‑то нелепо выпячивали «показатели» (их, как выясняется теперь, и не было) и привязывали к ним приезд Лермонтова в Тамань на три дня. Праздник культуры начинался с демонстрации невежества. Странно! Но к этому привыкли. И вот… «устали».

Я всегда наивно полагал, что установленные с ведома и при поддержке партийных и государственных органов местные праздники, дни, декады подхватываются инициативой общественности; заботы и решения о стиле этих мероприятий ложатся на ее плечи; общественность потом сама решает, в какой срок и с кем мероприятие проводить. Музей имени Лермонтова, Союз писателей, общество книголюбов вправе автономно распоряжаться в своих владениях так, как это предписано самой идеей праздников. «Согласовать и увязать» (по пьесе Маяковского «Баня») с некоторыми вышестоящими товарищами — само собой. Но быть в полной детской зависимости от, в сущности, «не профессионального» мнения ответственного лица, ничего не сметь, сложить в стол все намеченные планы — это ли миссия общественности?

— Никого в этом году не приглашать!

Сказано — как отрублено. Довольно, мол. Надоело. Одни и те же лица, одни и те же речи. Устали.

Я был участником многих литературных дней на Кубани. И только дважды культура властвовала на этих днях. В 1979 году почтили в Курганинском районе память о писателе В. Овечкине, а в прошлом году открыли памятник М. Ю. Лермонтову в Тамани — воспоминания наши полны.

Все остальные «дни» были обыкновенным столпотворением людей, явившихся потолкаться да поскучать.

Прекрасная мысль о воспитании масс понимается кое — кем буквально: на огромной площади надо собрать «массу народа», произносить по бумажке речи и тем воспитывать. Пять, шесть, восемь лет подряд всходить на трибуну, объявлять о том, что сто с лишним лет назад па «эту древнюю землю» приезжал Лермонтов, прославил ее повестью «Тамань» и нам по сей день кажется, что он «где‑то здесь с нами, быть может, в этих облаках, быть может, у этой хаты…» — кому не надоест слушать? В криках, усиленных репродукторами, ни мысли, ни чувства, ничего нет. Ниче — го. Зачитавший по бумажке речь отходит в сторону и первым делом поворачивает голову к начальству: понравилось? Милые детки в белых передничках невинно глядят на умного дядю, такого умного, что непонятно, о чем он кричит, и, терзая пальчиками стебельки цветов, ждут, когда он вскрикнет последний раз и этим позволит сорваться им с места и поднести букетики. Таманские жители, еще с прошлых праздников усвоившие истину о приезде Лермонтова к их предкам, печально выдерживают отведенные на церемонию минуты. Они знают, что «в следующий момент» у клуба будет греметь музыка, а на сцену поднимутся певцы и поэты. Многие прямо с площади пойдут домой. Совхозные, частные машины лихо разворачиваются и покидают Тамань. Зачем позвали? Для кого это устроили?