Выбрать главу

Как бы то ни было, Юрий Павлович выбирал из моих писем нечто жизненное, моей судьбы касающееся, и тотчас откликался. Удивительное сочувствие мастера спустилось ко мне ни за что ни про что— как манна небесная. Он меня мимоходом, как бы в примечаниях, заранее оберегал от всякой кривизны.

«…Вообще же я бы вам порекомендовал сейчас попробовать свои силы на крепких радостных рассказах. Я думаю, что радость такая же сторона жизни, как и несчастье, ее, может быть, меньше, но она есть, и можно честно писать об этом. Она, то есть радость, очень сейчас подмочена во мнении думающего читателя, и как‑то даже мы стесняемся иной раз писать оптимистические вещи, но оптимизм иной раз у нас спекулятивен, фанфаронен, а я говорю о другом оптимизме, вытекающем из естественной необходимости счастья и бодрости во всем живом… Таруса. 13 апреля 1963».

Теперь мне хотелось встретиться с ним. В отпуск я поехал в Москву. В редакции журнала «Молодая гвардия» меня разочаровали: Казаков появился на денек и опять уехал в Тарусу. Я насмелился потревожить его там.

Все воспоминания о том, как Куприн с половины пу’ ти в Ясную Поляну повернул назад, как Чехов, готовясь к встрече с Толстым, долго выбирал галстук, не выдуманы. Начинающие писатели тоже боятся мастеров, не великих, но известных. Я целый вечер кружил у бревенчатого дома, в котором Казаков снимал комнату. И с каким‑то спасительным чувством отложил свой визит до утра. Вот он написал мне о счастье. Разумеется, я с юности беспокоился о том, чтобы моя судьба сложилась посчастливее, я каждый месяц этого счастья ждал, я в счастье верил, а начитавшись биографий великих художников Возрождения, согласился, что счастье творческого человека в страдании за искусство. В молодости, пока мы никому не нужны и ничем еще себя не проявили, множество чванливых особей постоянно как бы вопрошает: а ты кто такой?! И нам часто кажется, что мы в этом мире самые последние, никому нет дела до нашего таинственного чудесного шума в душе. Благие наши порывы вдруг перемалываются в жуткое самоуничижение, которое все застит, паренек или девушка перестают замечать многообразие жизни. Поражены бываем мы и томительной печалью собственного природного несовершенства, а скорее всего незнанием своих дремлющих сил. Где‑то наверху золотая среда, «невянущие дубравы» искусства, туда нас влечет, но есть ли смысл идти? Там ли тебе место? Добрые люди могут тебя приблизить, а потом что? Нечто похожее переживал тогда я, плутая по тарусским горушкам в поисках дома, в котором, может, и сочинял свой прекрасный рассказ «Адам и Ева» Ю. Казаков. Меня сковывают какие‑то цепи. Я вроде недостоин даже того, чтобы постучаться в калитку К. Г. Паустовского и спросить у него о Казакове. Это здесь, наверное, составлялся сборник «Тарусские страницы»? В нем и «Кирилловны» М. Цветаевой, и стихи Н. Заболоцкого, и очерк Паустовского «Иван Бунин», и… мой Казаков с тремя рассказами. Постояв у забора в позе странника, я, честное слово, ушел виноватым. Куда я рвусь?! Но именно в ту пору, в такие часы и минуты, когда все они, известные и простые, были для меня «мужами искусными», когда я за одно то, чтобы послушать мастеров, готов был отдать все отпускное время, — именно тогда мне посылалось счастье. Наверное, потому мне и жаль сейчас того убежавшего времени. В страдании и растешь.

Рядом с Тарусой (вниз по Оке) стояла усадьба художника В. Д. Поленова. Полдень, уже, значит, и в жилых покоях Поленова я побродил, а у Казакова не был даже в ограде. Катер доставил меня в Тарусу. Наконец‑то Казаков приехал из леса на мотоцикле. Почему он не похож? «Автор нежных дымчатых рассказов» должен бы чем‑то смахивать на Есенина. Но он добродушногрубоватый, рослый, тяжелый, как штангист. Он был молод, еще не женат, в той первой славе, которая никогда уже так не звенит. Все, кажется, украшалось приличием этой славы: и лысина, и даже заикание. Мне же и кудри ни к чему. Казаков щедро выручал меня: много говорил, все как‑то между прочим вставляя в истории имена известных писателей. Он месяц назад путешествовал по Северу с Е. Евтушенко, тогда гремевшим, и Г. Семеновым. Я сказал Юрию Павловичу, как искал его, подходил к дому К. Г. Паустовского; испугала бумажка на заборе: «Константин Георгиевич болен и никого не принимает».

— Это жена защищает его. От поклонников. Старик в Москве. Мы были у него недавно с Евтушенко.

Опять как‑то между прочим сказал: были, сидели, Паустовский их провожал. К 100–летию А. П. Чехова Паустовский поместил в «Литературной газете» коротенькие «Заметки на папиросной коробке» — я их выучил назубок! Я из‑за Паустовского ссорился с другом детства. «Может, это и хорошо, — сказал мне нынче в Коктебеле писатель — москвич, с университетской скамьи видевший и слышавший «всех великих» и тогда уже судивший их весьма строго. — Детская святость перед искусством умчалась от меня рано. Я ко всему привык. Таруса, кхм! Я жил в Тарусе еще летом 56–го (!) года. Паустовский, закутанный в одеяло, ворчал что‑то и ничего не проронил такого, чтобы запомнилось. А ты прошел через преувеличения, идеализм. Наверное, это хорошо. Что было, то было.

В тот день я много интересного услышал от Казакова. История создания рассказа «Адам и Ева» была мне наукой. Как все, оказывается, интимно! Можно ждать приезда женщины и от тоски написать шедевр «Осень в дубовых лесах», сходить на охоту с друзьями — и другой шедевр: что‑то о себе и о нас. Осенью 1962 года по пути из Одессы на пароходе «Петр Великий» прочитал в «Огоньке» рассказ «Плачу и рыдаю», вышел на боковую палубу, постоял, глядя на горизонт, отсекавший незнакомые мне географические проливы близ Турции, на тяжелую синюю воду внизу, и пробормотал слова героя рассказа: «Плачу и рыдаю егда есть жизнь…» Какой же он, Казаков? Чудеса: сижу с ним в Тарусе, он несет из кладовки тарелку огурцов собственного засола и предлагает мне: «Угощайтесь…» Еще не понимаю, что здесь начинается наша дружба. Через несколько дней мы опять встретимся в Доме литераторов в Москве. «Знакомьтесь, — представлял он меня братцам — писателям, — скоро прочитаете его рассказы…»

Дома я ждал от него известий.

«…Дела у нас с вами пока грустные. Молодогвардейцы, так и не решились взять ваши рассказы. Я забрал их оттуда (пока первые три) и тут же отдал в «Новый мир». Там, во всяком случае, будет скорый ответ. Даже если и отказ, то скорый…

Как вы поживаете? Есть ли что‑нибудь новенького? Я бы не хотел, чтобы разные оттяжки и задержки с первыми рассказами охладили в вас желание работать. О первых рассказах забудьте и пишите каждый новый, будто предыдущих не было… Сентябрь, 1963. Москва».

Если бы Казаков не отнес рассказы в «Новый мир», — часто думал я и думаю теперь, — иначе бы сложилась моя судьба, и, возможно, я вообще не стал бы писателем. Литература бы ничего не потеряла, а моя профессиональная участь была бы печальней. Мне очень повезло! — вот что я повторяю все двадцать лет.

Пока же я выпускал под Анапой школьную стенгазету.

«…Как ваши рассказы? Выйдут они не скоро, если даже и примут, да это не беда, лишь бы взяли. Много ли написано нового? Я когда начинал, много писал и быстро. Мог за день настрочить рассказ в авторский лист. А теперь вот как‑то туго идет. Сюжетов мало. Да и то даже как‑то и не сюжеты вовсе. У нас, русских, вообще с сюжетами никуда. Нет у нас сюжетов, а больше так — «жизнь», это у лучших, у плохих же ничего нет… 19 ноября 1963. Москва».

Именно в эти дни мой рассказ «Брянские» был уже набран в 11–м номере «Нового мира», и меня редакция просила «не прыгать до потолка» — мало ли что бывает: стоит вещь и выпадет.

Я между тем писал новое и всеми замыслами делился с Казаковым.

«..Меня немножко насторожила ваша «Чалдонка». Я не люблю сибиряков — писателей. А вы сибиряк. Глядите, как бы вас не подмял материал. Он в Сибири всегда экзотичен и всегда портит писателей, они начинают писать смачно, цветисто, щеголевато, но это плохие смачность и щеголеватость, и очень они как‑то похожи друг на друга, очень местны, сибирски. А вы должны быть русским писателем. А Русь — у нас, в Европе (я о литературе говорю). Вспомните Шишкова и прочих, вы поймете, что я имею в виду. Нет у них, вернее, в их материале чего‑то такого обыкновенного, что есть у нас, они экзотичнее, а экзотика в литературе хоть и хороша, но она не главное. Так что я насторожился, когда узнал о «Чалдонке», да еще большая вещь! Впрочем, возможно вы совсем другое хотите писать, и я тут стреляю мимо…