И пока я подробно рассказывал свои ощущения, он снял телефонную трубку и кому-то там сказал:
— Пожалуйста, зайдите ко мне.
В комнату вошла молодая изящная сестра в ярко, до стекловидности, накрахмаленном халате. Врач молча пододвинул к ней листки анализов, она прочла, и они переглянулись.
— Доктор, что со мной?
— Ничего особенного, надо лечь в больницу и исследоваться.
— Напишите гиперболический диагноз, — посоветовала сестра. — Я вызову «скорую». Ложитесь, — приказала она мне.
— Зачем?
— А иначе не возьмут.
Они вошли в комнату, стремительные, будто все еще летели с сиреной, в белых халатах и белых шапочках.
— Ходить можете?
— Конечно, — с радостью сказал я.
Сестра строго посмотрела на меня и отвернулась.
Сопровождаемый белыми ангелами, я пошел. Встречные поспешно уступали мне дорогу, и спиной я чувствовал их взгляды, и казалось, все знают, что со мной, один я ничего не знаю, а может, никогда и не узнаю.
Я вышел на солнечное крыльцо; отвлеченно сиял день, вокруг уже ничто для меня не существовало и реально не жило — ни этот знакомый дом с разноцветными балконами, ни старый, шумящий тополь, ни ларек на колесах, где я покупал раков и польское пиво «Сенатор»; существовали только вот эти несколько шагов по асфальтовой дорожке к длинной светло-кремовой машине с красным крестом, белыми занавесками и мрачным, все уже на своем катастрофическом веку повидавшим шофером, грудью лежащим на баранке.
Несколько прохожих, и среди них один знакомый мне мальчик, смотрели, как я влезал в машину. Мальчик был удивлен и испуган. Я помахал ему рукой, но он даже не улыбнулся.
Ревела сирена, и я слышал, как шуршали шины. Это везли меня.
В приемном покое больницы сестра очень внимательно прочитала сопроводительную бумажку, похожую на ордер, расписалась, и врач «скорой помощи», не взглянув на меня, ушел. Меня сдали и приняли.
Я сидел на скользком клеенчатом лежаке и ждал.
Я мог еще уйти отсюда в раскрытые ворота, сесть на трамвай, на троллейбус или пойти пешком по длинной горячей летней улице в кино, или в гости, или на собрание. Как все это было теперь далеко, неправдоподобно и незначительно.
Пришла нянечка и сунула мне под мышку градусник. Потом, пока я сидел с градусником, явилась сестра, села за стол, покрытый заляпанной чернилами простыней, положила перед собой бланк истории болезни и стала спрашивать фамилию, адрес, национальность. Я медленно вползал в новую, далекую, чуждую жизнь.
В это время в комнату вошел высокий, худой человек в очках и устало, как бы вскользь спросил, что со мной. Это был дежурный врач.
Он задавал мне вопросы, я отвечал, а он кивал головой и записывал, что ему надо и как ему надо. Потом он встал и как-то сонно, незаинтересованно ощупал мой живот, велел показать язык и, уже не глядя на меня, сел и стал писать неразборчивыми, похожими на латинский шрифт закорючками что-то свое, из себя, уже не связанное с моими ответами.
— Доктор, что у меня?
— Я не колдун, исследуют.
— А если что найдут, нужна операция?
— Это по вашему желанию, — вяло ответил он.
Он положил ручку, и сестра повела меня в соседнюю комнату, более темную и хаотичную. Здесь и воздух был другой, какой-то тюремный, насильственный, беспощадный.
Тут уже ожидали две плотные, грубые грудастые бабы, похожие на надзирательниц. Одна из них сказала:
— Раздевайтесь.
Дверь в коридор была настежь открыта, и там беспрерывно проходили люди.
— Ну, раздевайтесь, чего вы?
Вторая няня села за стол и взяла ручку.
Первая брала у меня одежду и профессионально ловко выворачивала карманы, и из них посыпались монеты, хлебные крошки, какие-то старые квитанции, записки со случайными телефонами, и диктовала второй:
— Брюки… рубашка верхняя… рубашка нижняя… носки… туфли мужские…
А я смотрел на горку моих бумажек, похожую на горку пепла. Наконец опись была закончена. Я стоял посредине комнаты голый, двери были распахнуты, окно открыто, и во дворе цвела сирень, продувал свежий, милый, весенний ветерок.
Первая баба куда-то пошла и принесла рубашку и кальсоны с большими дегтярными штампами. Я натянул на себя сиротское белье.
Теперь меня повели в коридор, где у стены стояла длинная больничная каталка.
Я лег, меня накрыли простыней и оставили.
Весь мир с его длинными, грохочущими улицами, полями и облаками сузился, сгустился в этот темный, тоскливо пропахший необратимым несчастьем, карболочный закуток.