Выбрать главу

Что же там происходило? Кому они отдавали сладкую добычу? Своим деткам — малым оскам, своей старой маме — заслуженной осе или сеньору, сюзерену, осе-барону, отбиравшему все до последней капли, до последней пылинки, прилипшей к усикам, и пинком выгонявшему их назад, на вечный полет и добычу?

Есть, очевидно, у них там, в злой, жужжащей темней глубине гнезда, своя камарилья, свои маршалы, фавориты, дипломаты, шпионы, палачи и философы-теоретики, все объясняющие и все оправдывающие, есть, наверное, воры и сыщики, комедианты, меценаты, непонятые и непризнанные гении, все, наверное, есть, по-своему, по-осиному.

Я стоял у каменных развалин и слушал тревожное, разнообразно-жадное жуткое жужжание осиного гнезда.

Может, это у них там была война, бунт, всеобщая забастовка, а может, это было обыкновенное мирносозидательное осиное гудение. И рождались маленькие осочки, хоть и совсем крошечные, но остро, тонко жалящие и звеневшие: «Пи-и-ить!.. Е-есть!.. Жи-и-ить!..» И умирали старые осы-ветераны от перегрузки, от разрыва столько налетавшего сердца.

А может, это был гул искупительной молитвы?

Кто его знает. Я не разбираюсь в осином жужжании.

СОЛОВЬИНАЯ НОЧЬ

Скорый «Москва — Киев» отошел от перрона в восемь часов вечера. И как только он вырвался из черной паутины станционных путей, я увидел на освещенном закатным солнцем косогоре первую парочку. Он и она прощально махали поезду зелеными ветками и что-то весело, счастливо кричали, словно готовы были обнять и расцеловать всех пассажиров.

Через несколько минут вверху появилась новая парочка. Эти даже не оглянулись на поезд и, держась за руки, шли своей розовой тропинкой, будто были одни на всей планете.

Вдруг в поезде стало сумрачно, зелено, паровозный дым запутался в ветвях, из глухой чащи вышли, обнявшись, он и она, словно только рожденные весенним лесом.

Но вот поезд вылетел на волю, и запахло цветущей рожью; полевой тропинкой посреди летнего мира шли он и она, у нее в руках узелок, а у него на палке, как на коромысле, ее туфельки.

Освещенный поезд сверкнул над рекой, и в вечернем тумане, у воды под ивой, кротко сидели он и она, склонив друг к другу головы, вызывая бесконечную жалость.

Как тень прошел ночной разъезд, у путевой будки стояли, друг к другу прижавшись, и целовались он и она, и одинокая звезда смотрела на них.

И за Нарой, и за Брянском, и за Навлей, всю светлую июньскую ночь, всю короткую соловьиную ночь, на всем пути — нежные силуэты — он и она, он и она, он и она…

Погасли звезды, зарозовело небо, из утренней долины поднимались он и она, он в белой косоворотке шел впереди, она в накинутом на плечи его черном пиджаке устало брела позади.

А за хутором Михайловским стало светло, и на склоне горы стояли он и она — маленький подпасок с кнутом и девочка с холщовой сумкой — и смотрели, как восходит солнце.

ПРИЕЗД В ИНОСТРАННЫЙ ГОРОД

Вокзал, на который мы ночью приехали, был старый, закопченный и какой-то знакомый своей каменноугольной закопченностью и уже раз где-то, по-моему, виденный.

И вокзальная площадь, пустынная и гулкая в этот ночной час, с горьким дымным запахом железной дороги, была знакомой.

И когда мы на автобусе поехали узкими каменными улицами мимо старых, придавленных друг к другу узких домов с темными уснувшими окнами и опущенными на магазинах жалюзи, тоже повеяло чем-то с детства родным.

А потом по узкому тротуару, вдоль длинной, безнадежно серой стены дома почти бегом шла она, а за ней он, и нагнал ее у фонаря, и они остановились в желтом круге света, и это была знакомая пантомима.

И через эту парочку у ночного желтого фонаря я вдруг понял, и почувствовал, и принял в свою душу этот чужой спящий город с его голыми улицами и площадями, башнями и мостами, уходящими в туман.

МУРАВЕЙ НА МАРСЕ

Замечали ли вы, что жители одного дома, которые у себя во дворе даже не замечают друг друга, вдруг, встретившись случайно на чужой, далекой улице, обязательно поздороваются, во всяком случае ухмыльнутся друг другу: «И вы тут?» — «Вот встреча!»