Выбрать главу

Явились первые рабкоры, прямо с завода, и от полушубков пахнет горячим коксом, ночной сменой, ночным ветром. Они медленно снимают и со стуком кладут на стол большие замерзшие рукавицы и, делая движение, словно собираются взяться за рычаг, вытаскивают откуда-то из глубоких карманов бумагу, сложенную вчетверо, медленно и солидно разворачивают лист, поперек заполненный крупными, дрожащими, словно штопором ввинченными в бумагу строчками, написанными карандашом, жирно, с нажимом.

И вот открылась дверь, и не вошел, а ворвался в черном кожаном костюме и кожаном шлеме толстый, краснолицый, похожий на грузчика, веснушчатый паренек в роговых очках и хриплым, ломающимся подростковым голосом закричал:

— Здорово, филистеры!

— Здорово, Скудра!

Быстрым движением Скудра скинул куртку и оказался в морской тельняшке, облепившей его крепкую, выгнутую бочонком грудь. Теперь он был еще крупнее, и сильнее, и добрее.

Он обошел всех и каждому пожал руку.

Мне кажется, что уже по рукопожатию можно определить человека. Один сует ручку мягкую, ватную, осторожную, стараясь ее тут же освободить, чтобы не раскусили его по дрожи, по потной ладони, не узнали, какую штучку он приготовил. И остается неприятное чувство подвоха. А другой подаст руку вот так, основательно, открыто, свободно и будто навечно.

Скудра родился в старом шахтерском поселке на Анжеро-Судженке, и дом их стоял прямо на угольном пласте, и из погреба таскали уголь для печки, и школа, в которой он учился, стояла на угольном пласте, и в футбол они играли кусками крепкого на излом угля, и лицо и руки его были темные, смуглые от въевшейся в них с детства угольной пыли.

Скудра кинул на стол свою кирзовую полевую сумку, достал из нее длинный, сшитый из газетных гранок блокнот, присел на уголок стола, закурил тоненькую папироску «Мотор» и вдруг начал писать огромными буквами, как бы выражая этим огромность своих чувств. Острые, яростные косые строчки завихрились спиралью сверху вниз. И в наиболее удачных местах Скудра даже урчал от удовольствия, подмигивал карандашу, написавшему это, бумаге, сохранившей это, комнате, в которой это случилось, и небу вдохновения, которое изливало на все чистый, синий, радостный свет.

У него был счастливый, изящный дар, слова он расставлял как-то иначе, чем все, отчего фраза казалась легкой, летящей, и слова неожиданные и, казалось, несоединимые, когда он их ставил рядом, сталкивал, вспыхивали вольтовой дугой и освещали все в новом свете, и читать было весело и прекрасно.

«Штурм или заседательский переполох?» — назвал он свою первую статью. И начало ее было такое: «Начался заседательский переполох, подкрашенный под массовую работу…»

Потом в клетушке машбюро Скудра рычал, диктуя свое сочинение, и у машинистки Липочки в наиболее драматические моменты перехватывало дыхание, и она, еле дыша, переспрашивала: «Неужели авария?» — и нежными, длинными, узкими розовыми пальчиками путала от волнения буквы. Скудра, правя статью, урчал, топал ногой и молча протягивал статью Липочке, и она закатывала глаза и перепечатывала страницу.

Но вот так хлопнула дверь, что зазвенели стекла, и в желтом кожаном реглане, в защитном картузе, быстро, молча, по-хозяйски, ни на кого не глядя, ни с кем не здороваясь, а иногда по наитию и здороваясь, проходит по длинному коридору в свой кабинет врио ответственного редактора Б. Цветков, полнотелый, с младенчески свежим румяным лицом молодой человек.

Цветков принадлежал к тому типу деятелей, которые считают ниже своего положения вести черновую, практическую работу, уверенные, что стоит им только начать работать, как их тут же перестанут уважать и бояться. Они по опыту прекрасно знают и чувствуют, что работа превосходно пойдет и без них. Им же нужно все время быть в руководящей атмосфере, дышать разреженным воздухом высших сфер, чтобы быть в курсе, правильно вести вверенное им суденышко по бурному морю текущей жизни и еще подкручивать гайки, все время подкручивать гайки, не забывать подкручивать гайки.

Там в кабинете, за закрытой дверью, в тишине, не снимая пальто и фуражки, Цветков сядет, зачем-то посидит немного за столом, побарабанит пальцами, возьмется наконец за телефон и даже покрутит ручку, но передумает и, не сняв трубки, вдруг выскочит из кабинета, на ходу крикнув ответственному секретарю Капуцяну: «Я — в горком!»

Немо Ильич Капуцян с тонким золотым пенсне на сухом носике, вспыльчивый, суетный и категоричный, сидел в отдельном кабинетике, который весь занимал огромный, старинный, темного дуба, на медвежьих лапах, бог весть из какого помещичьего имения или казенного присутствия привезенный, настоящий губернаторский стол, с массой ящиков, и ящичков, и ячеек, и лазеек, забитых рукописями, гранками, оттисками, официальными бумагами, пригласительными билетами, штрафными квитанциями, визитными карточками (непонятно только было, как очутился тут этот стол, как протиснулся в эти узкие проемы. Или, может быть, его поставили, а потом уже построили барак, возвели стены, покрыли толевой крышей?).