Выбрать главу

Лада включила магнитофон и холодно-торжественным дикторским голосом произнесла:

— Расскажите, пожалуйста, Мехти-баба, нашим радиослушателям, как вам удалось прожить сто пятьдесят семь лет.

— Зачем удалось? — обиделся долгожитель.

Лада нажала «стоп».

— Вы меня не так поняли, — мягко сказала она. — Мы бы хотели, чтобы вы поделились мудростью долголетия. Вот какая у вас схема жизни?

— Схема?

— Да, режим.

— Режим?

— Ну, когда встаете, когда ложитесь спать.

— С солнцем встаю, с солнцем ложусь, — простодушно ответил долгожитель.

— Вот и чудненько, вот и умница, — сказала Лада, как малому ребенку. — Так и скажите. Ладненько? Включаю. Расскажите, пожалуйста, Мехти-баба, нашим радиослушателям о режиме своего дня, когда встаете, когда ложитесь.

Старик молчал. Магнитофон подмигивал зеленым глазом. Лада ждала, кусая губы. А старик умильно глядел то на нее, то на вертящуюся технику.

— Делись опытом, — сказал секретарь сельсовета.

Мехти-баба кивнул головой, но даже и не думал говорить.

— Мудростью делись, — требовал секретарь. — Есть директива.

Старик все кивал.

Наконец Лада выключила магнитофон. Долгожитель очнулся и покачал головой:

— Очень интересно.

Вдруг интервьюируемый засыпает. Все почтительно стоят вокруг и молчат. Аксакал посапывает во сне.

— Феноменально! — говорит Лада.

— Сейчас встанет, — успокаивает секретарь сельсовета.

И действительно, через несколько минут долгожитель открыл глаза, оглянулся, сурово посмотрел на секретаря, встал и ушел куда-то за дом. Скоро он вернулся, веселый, довольный, готовый к новой жизни. Он сел у порога дома, где стояли две корзины; одна доверху была наполнена початками кукурузы, другая — пустая. Старик темной, цепкой, как древний корень, рукой брал початок, обрывал листья и очищенный кидал в пустую корзину. Он тихо увлекся привычным делом, забыв про гостей, только и слышен был сухой треск обрываемых листьев.

Пахло айвой, свежим каймаком, кизячным дымом, мирной, беспредельной жизнью.

На пороге соседнего дома появился аксакал, тоже в чешской ковбойке, очень похожий на дядю Мехти, может, его младший брат, а может, и старший.

— Мехти, — сказал он зевая, — что бы это значило: мне снились фазаны.

— В небе или на земле? — осведомился Мехти-баба.

— На земле.

— Ц-ц-ц, в небе лучше.

Вокруг бродили куры, дремали собаки, молча жили черепахи. Было тихо и хорошо.

ТИШАЙШИЙ

Майское утро. Из дачной калитки, выкрашенной нагло-оранжевым цветом, вышел Поликарп Поликарпович Тишайший, пустяковый старичок, похожий на опрятную ящерицу. На нем свежеглаженый, щепетильный парусиновый костюмчик, галстук «собачья радость», какие носили щеголи в 20-х годах, и новая серая венгерская соломка с фатоватыми дырочками.

Очутившись один на пустынной улочке имени Фридриха Энгельса, Поликарп Поликарпович сладко всхрапнул, алчно втягивая в свои широкие пожившие ноздри майское благорастворение, словно там, откуда он только что вышел, ему не давали свободно дышать дефицитным кислородом. Теперь он сконфуженно зажмурился от великолепия и всецело предоставил себя в распоряжение природы.

Стуча крепкой кавказской палочкой, идет Поликарп Поликарпович по асфальтированной дорожке кооперативного поселка, мимо тихих и словно необитаемых дачек, оглядываясь по сторонам, в рассуждении, с кем бы покомментировать текущие злободневные темы, и мучаясь звонкой пустотой. И почему-то кажется, что никогда не был он маленьким мальчиком, юношей, а родился вот такой готовый, настырный, с въедливым лимонным личиком, в каждой морщинке которого притаилось лукавое, якобы придурковатое простодушие.

— А, салют, Морис Фомич, — закричал он неподвижно сидящему на трухлявой скамеечке у ворот отечному мужчине с оливковым лицом и в новых ботинках.

Вокруг цвели лютики, порхали бабочки «адмирал», звенели пчелы, а он словно отсутствовал, словно в ладье уплывал в своих новых ботинках в иной, сюрреальный мир.

— Что, болеешь, Морис Фомич? — бодро спросил Поликарп Поликарпович. — Язва, говоришь? Н-нет, не верь эскулапам, не язва у тебя, Морис Фомич. Язва нынче помолодела, пошла в детский садик. Рачок у тебя, Морис Фомич, и не думай, не раскладывай.

Больной зашевелил губами. Отвечал ли он или шептал давно забытую осмеянную им в молодости молитву, никто не знал.

— А жить-то все-таки хочется, — добродушно продолжал Поликарп Поликарпович, — ты ведь давал дрозда, не философствовал. Вот если бы деньги, что на луну — на космос истратили, да на рак бросили, тогда бы и тебя вылечили, новенький был бы, альфа-омега! Ну, будь здоров, будь здоров.