По мере того как пассажиры заполняли фаэтоны, извозчики подтягивали и с форсом подавали к главному входу свои ободранные и пыльные рыжие фаэтоны с колесами в случайных растениях, семенах и раздавленных кузнечиках. Пахло нагретой кожей, дегтем, пахло кнутами и армяками и грубыми словами.
Стоял стон торговли, крики, божба, клятвы, уверения. Пассажиры, кляня извозчиков, усаживались, а извозчики, кляня пассажиров, длинными старыми, узловатыми веревками привязывали в совершенно немыслимых местах, словно для цирковых трюков, чемоданы, корзины, баулы и чуть ли не людей и люльки с детьми. Пролетки, как пчелами облепленные пассажирами, жужжа, уносились в местечко через луга, светившиеся вдали желтыми цветами.
Мимо белых акаций, мимо красных казарм, серых казенных домов, украшенных кумачом лозунгов, поехал я по жаркому шляху, вдыхая сухую, душную, нагретую солнцем пыль, пахнущую сухим цветом акации и кизяком.
Странно сейчас думать, что тот мальчик, который приехал в летнее утро в местечко, когда так цвели луга, — это ты, но еще более странно, неправдоподобно, и ужасно, и гибельно, что это было и прошло и ничего от этого не осталось.
Извозчики в таком мелком городке знают все и всех. Ведь они возят людей по разным делам. Без них не обходится ни одна свадьба, ни одни похороны, а про приезды и отъезды и говорить нечего. И даже если кто не имеет грошей и не ездит в фаэтонах и, сойдя с поезда и пройдя через вокзальную площадь, делает вид, что он живет на той стороне площади, за водокачкой, вот только пересечь — и он дома, то и его извозчики видят и знают, что он приехал и что он, надрываясь до грыжи, пойдет с багажом через весь город и через реку на Заречье, но не «стратит» ни одной копейки.
И вот теперь, танцуя на козлах, причмокивая и погоняя — «Вье! Ненормальные!» — извозчик все оборачивался и страдальчески вглядывался в меня, потому что никак не мог узнать.
— Так вы, молодой человек, не в первый раз в наших палестинах?
— А что?
— О, я вижу, вы из наших. Вье!
Он немного помолчал.
— А из какой фамилии вы, к примеру, будете?
Я назвался.
Извозчик весь повернулся ко мне, и казалось, даже кони его повернули головы.
— Люди, ущипните меня! — закричал он. — Нахал, вы так выросли! Ведь я еще вашего дедушку возил. Мудрец! Грамотей! И тетю возил. Вы помните свою тетю? Ах, теперь нет таких красавиц! Таких роз! Какая она была круглая, тяжелая, горячая, как битюг. Н-но!..
Он присвистнул и, пьяный от воспоминаний, стеганул кнутом коней: «Мопсы!» Они понесли, и пыль вздымалась вихрем, и подсолнухи кланялись, и воробьи взлетали и падали дождем. А потом колеса загремели по булыжнику, и потянулось местечко.
Желтые мазанки, похожие на глиняные горшки, с одуванчиками на истлевших крышах, ветхие темные развалюшки с распахнутыми воротами в просторные пустые и скучные, заросшие крапивой дворы, из которых, торопясь, появлялись на грохот извозчика лохматые собаки, с лаем бежавшие за пролеткой и как бы передававшие ее от двора ко двору, с улицы на улицу, так что все время рядом с лошадьми были оскаленные, добродушные, дьявольски знакомые морды: «Гав, гав! Здоров! С приездом!»
Некоторые дома я узнавал, они были словно из старой-старой немой кинокартины. Крохотные окошки глядели как бы с того света, косые, пузырчатые; некогда новые, белые заборы почернели и похилились. И вот что странно — люди этого не замечали. Они неподвижно сидели на завалинках и глазели на проезжающего извозчика, а дети играли в «цурки» и катили обручи или бежали за фаэтоном, пытаясь сесть на запятки. Извозчик хлестал кнутом и кричал: «Бандит!» — точно так же, как кричал давным-давно мне. А теперь я сидел в фаэтоне, и мальчики, раскрыв рот, глядели на меня — пассажира, едущего с вокзала.
И лихо подкатывает извозчик к знойной базарной площади, к стеклянным дверям гостиницы.
— Тут, молодой человек, вы будете иметь гостеприимство.
Бравый портье в нижней сорочке и в галошах на босу ногу, похожий на ограбленного разбойника, пронзительно глядит мне прямо в глаза и только после того, как я выдерживаю его взгляд, вручает анкетку и дышит надо мной чесноком, пока я ее заполняю, потом долго читает ее, шевеля губами, словно заучивая наизусть, слюнявя, наклеивает какие-то марки, требуя почему-то с меня взносы в общество МОПР, и лишь затем дает мне ключ и подозрительно со своего места следит, как я открываю дверь.
В маленьком номере с косым полом, посреди которого стоит большая дряхлая семейная кровать с потускневшими никелированными шариками и трухлявым матрацем, пахнет чужой пропащей жизнью и керосином, которым морили клопов.