И когда стемнело и он, освещенный, веселый, звенящий, проходил мимо, то почему-то казалось, сейчас вокруг вспыхнет свет многоэтажных домов.
Все только начиналось. Начинался город. Начинались семьи.
Мальчишки, убежавшие из дому, мальчишки, все отрицавшие — и бога, и семью, и привязанности, — вдруг влюблялись и оседали, давали корень новой семье.
От трамвайного круга, где 3-й номер поворачивает к лесобирже, иду по знакомой тропинке, — несмотря на четверть века, удивительно сохранилась старая тропинка, — иду к гортеатру, теперь он кажется мне меньше и какой-то он жалкий, сиротливый.
Помню, как однажды ранним зимним вечером во тьме, там, где было болото, сказочно зажглись круглые фонари и раскрылся яркий театральный подъезд. Помню тепло и уют вестибюля и маленькие окошечки касс, как во всех старых, знакомых городах, вкусный аромат клейстера афиш и свежий лак вешалки. Капельдинеры в новой зеленой униформе, и люстры, и зал с рядами красных стульев, и сцена. Играли «Бесприданницу», и я с ходу влюбился в Ларису.
Неужели я тут был когда-то и мне было двадцать лет? Господи, я не вижу себя, какой я тогда был, когда ставили «Бесприданницу», и я был влюблен в Ларису, и встречал ее после спектакля, и ночью провожал за реку в старый город.
Я вошел в зал. По-моему, те же красные стулья и тот же тяжелый бледно-зеленый занавес. Здесь потрясала игра Ларисы.
И теперь я понимаю: снился, снился мне этот зал во время войны и после нее, много раз снился. И я не мог во сне вспомнить, что это…
И еще часто снился дом в соцгороде и моя комната. Снилось, что я ее закрыл на ключ и уехал, и до сих пор она закрыта, уже все затянуто паутиной — и кровать, и стол, и книга «Шагреневая кожа»; фотоаппарат «Любитель» и высокий желтый телефон с ручкой — в серой паутине, и я боюсь войти в комнату и все это увидеть.
Это была первая улица, которую нарекли «Проспект Энтузиастов», но никто не называл ее так, а говорили просто: д е с я т ь д о м о в.
Я вижу каждый дом, каждую дверь, вижу ту темную тропу, что вьется в открытом заснеженном поле, и справа, и слева, и впереди — горы наваленной земли, горы красного кирпича и леса — и так до самого горизонта.
А в десяти первых домах шла жизнь. В четвертом доме была гостиница, в которой уже давно никто новый не поселялся, а все жили старые жильцы с семьями, с молодыми женами, с малыми детьми, иногда с тещами, и в окнах сушилось белье. В десятом — коммерческий магазин «Акорта», где можно было купить только черный сатин, крабы и шампанское. Шестой — дом иностранных рабочих, где жили тяжеловесные немцы, механики фирмы «Демаг», в синих картузах с витым шнуром, и их толстые голубоглазые жены, и длинноногие веснушчатые дочки-подростки, — шумные семейства, которым тут же в немецкой столовой жарили свиные отбивные величиной с блюдце, пекли сдобы и калачи, контингент, который выпивал каждый день бочку пива.
Теперь я шел по этой знакомой и совсем незнакомой улице и словно сквозь туман, среди многочисленных новых, сияющих стеклом и алюминием домов узнавал те первые, до боли старые и голые.
Я отсчитываю дома, чтобы найти мой — пятый дом.
Вот он, все такой же, только чуть потемневший, чуть словно, он и пониже.
Сколько раз входил я в эту дверь под бетонным козырьком, и козырек теперь кажется особенным, теплым, именно только здесь таким. Но не вижу того, кто входил в эту дверь. Всех вижу, помню лица, улыбки, походку, слышу голоса, — только себя не вижу. Какой же я был тогда — в кожаной куртке, в кожаных штанах. Даже отражения в зеркале не помню…
Стою и гляжу на дом и не могу насытиться. И мне кажется, он тоже смотрит на меня и помнит меня.
Вот оно, мое окно на четвертом этаже, второе с края, большое, трехстворчатое. Там, казалось, повисла гигантская зеленая бабочка. Вглядевшись, я понял — это листья фикуса. Я жду — может, появятся тени той моей жизни. Сказочная возможность вдруг увидеть самого себя молодого потрясает.
Долго стоял я так и ждал, но окно мое было темное, немое. Хозяин или на смене, или на собрании, или в гостях выпивает. Кто он? И приходят ли к нему в этой комнате те же мысли, что и мне, снятся ли ему те же сны? И счастлив ли он и какая у него судьба? Чем-то он все-таки связан со мной.
А вот рядом крохотное окошко. Это даже была не комната, а кладовая, переделанная в комнату, и там поселилась девушка.
Она появилась совсем неожиданно. Просто однажды ночью, когда я пришел, я увидел там свет и услышал шорох, тихонький, осторожный, как шорох ласточки. А утром она мелькнула — худенькая, стриженая, печальная. Кто она, откуда, зачем приехала и есть ли у нее мать, отец, сестры, братья? Она успела уже повесить на окно яркую занавесочку, поставила цветочек на подоконник, и окно ожило, улыбнулось и говорило людям, что там живут.