Выбрать главу

   — За весь день,— ответил Максвелл,— не было сказано ничего приятнее!

   — Так удалимся же,— воскликнул мистер О’Тул,— под сень сводов, где гуляют сквозняки — и все по вашей милости, по милости смешных людишек, которые воображают, будто мы обожаем развалины. Так удалимся же туда и угостимся большими кружками пенного напитка.

   В большом зале замка, где отчаянно дуло, мистер О’Тул вытащил втулку из огромной бочки, покоившейся на больших козлах, наполнил до краев большие кружки и отнес их на дощатый стол возле большого каменного очага, в котором еле теплилось дымное пламя.

  — А главное кощунство в том,— произнес мистер О’Тул, поднося кружку к губам,— что это возмутительное похищение сажального камня было совершено как раз тогда, когда мы приступили к поминовению.

  — К поминовению? — переспросил Максвелл,— Мне очень грустно это слышать. Я не знал...

  — Нет-нет, никто из наших! — поспешно сказал О’Тул.— За возможным исключением меня самого, все племя гоблинов пребывает в свински прекрасном здравии. Мы поминали баньши.

   — Но ведь баньши не умер!

  — Да, но он умирает. И как это печально! Он — последний представитель великого и благородного племени в этом заповеднике, а тех, кто еще сохранился в других уголках мира, можно пересчитать по пальцам на одной руке, и пальцев более чем хватит.

  Гоблин поднял кружку и, почти засунув в нее физиономию, принялся пить долго и с наслаждением. Когда он поставил кружку на стол, оказалось, что на его бакенбарды налипла пена, но он не стал ее вытирать.

  — Мы вымираем весьма ощутимо,— сказал он, погрустнев,— Планета изменилась. Все мы, весь маленький народец и те, кто не так уж мал, спускаемся в долину, где тени густы и непроницаемы, мы уходим от всего живого, и нам настает конец. И содрогаешься: так это горько, ибо мы были доблестным племенем, несмотря на многие наши недостатки. Даже тролли, пока не выродились, все еще сохраняли в целости некоторые слабые добродетели, хотя я и заявляю громогласно, что ныне никакая добродетель им не свойственна вовсе. Ибо кража сажального камня — это самая низкая подлость, ясно показывающая, что они лишены какого бы то ни было благородства духа.

  Он вновь поднес кружку к губам и осушил ее до дна двумя-тремя большими глотками. Затем со стуком поставил ее на стол и поглядел на еще полную кружку Максвелла.

  — Пейте же,— сказал мистер О’Тул.— Пейте до дна, и я их снова наполню, чтобы получше промочить глотку.

  — Наливайте себе,— сказал Максвелл.— Разве можно пить эль так, как пьете его вы? Его следует хорошенько распробовать и посмаковать.

  Мистер О’Тул пожал плечами:

  — Наверное, я жадная свинья. Но это же расколдованный эль, и смаковать его не стоит.

   Тем не менее гоблин встал и вперевалку направился к бочке. Максвелл поднес кружку к губам и отхлебнул. О’Тул сказал правду — в эле чувствовалась затхлость, отдававшая привкусом паленых листьев.

  — Ну? — спросил гоблин.

 — Его вкус необычен, но пить его можно.

   — Придет день, и мост этих троллей я срою до основания,— внезапно взъярился мистер О’Тул,— Разберу камень за камнем, соскребая мох самым тщательным образом, чтобы разрушить чары, а потом молотом раздроблю камни на мельчайшие кусочки, а кусочки подниму на самый высокий утес и разбросаю их вдаль и вширь, дабы за всю вечность не удалось бы их собрать. Вот только,— добавил он, понурившись,— какой это будет тяжкий труд! Но соблазн велик. Этот эль был самым бархатным, самым сладким, какой только удавалось нам сварить. А теперь взгляните — свинское пойло! Да и свиньи им побрезгуют! Но был бы великий грех вылить даже такие мерзкие помои, если им наименование «эль».

  Он схватил кружку и рывком поднес к губам. Его кадык запрыгал, и он поставил кружку, только когда выпил ее до дна.

  — А если я причиню слишком большие повреждения этому гнуснейшему из мостов,— сказал он,— а эти трусливые тролли начнут хныкать перед властями, вы, люди, призовете меня к ответу, потребуете, чтобы я объяснил свои мысли. А как стерпеть подобное? В том, чтобы жить по правилам, нет благородства, и радости тоже нет,— скверным был день, когда возник человеческий род.

   — Друг мой! — сказал Максвелл ошеломленно,— Прежде вы мне ничего подобного не говорили.

  — Ни вам и ни одному другому человеку,— ответил гоблин.— И ни перед одним человеком в мире, кроме вас, не мог бы я выразить свои чувства. Но может быть, я предался излишней словоохотливости.

   — Вы прекрасно знаете,— сказал Максвелл,— что наш разговор останется между нами.

  — Конечно,— согласился мистер О’Тул,— Об этом я не тревожусь. Вы ведь почти один из нас. Вы настолько близки к гоблину, насколько это дано человеку.

  — Для меня ваши слова — большая честь,— заверил его Максвелл.

  — Мы — древнее племя,— сказал мистер О’Тул.— Много древнее, думается мне, чем может помыслить человеческий разум. Но может быть, вы все-таки выпьете этот мерзейший и ужаснейший напиток и наполните заново свою кружку?

   Максвелл покачал головой:

   — Но себе налейте. Я же буду попивать свой эль не торопясь, а не глотать его единым духом.

  Мистер О’Тул совершил еще одно паломничество к бочке, вернулся с полной до краев кружкой, брякнул ее на стол и расположился за ним со всем возможным удобством.

   — Столько долгих лет миновало,— сказал он, скорбно покачивая головой.— Столько долгих, невероятно долгих лет, а потом явился щуплый грязный примат и все нам испортил.

   — Давным-давно...— задумчиво произнес Максвелл.— А как давно? Еще в юрском периоде?

   — Вы говорите загадками. Мне это обозначение неизвестно. Но нас было много и самых разных. А теперь нас мало, и далеко не все из прежних дотянули до этих пор. Мы вымираем медленно, но неумолимо. И скоро займется день, который не увидит никого из нас. Тогда все это будет принадлежать только вам, людям.

   — Вы расстроены,— осторожно сказал Максвелл,— Вы же знаете, что мы вовсе этого не хотим. Мы приложили столько усилий...

  — С любовью приложили? — перебил гоблин.

   — Да. Я даже скажу — с большой любовью.

  По щекам гоблина поползли слезы, и он принялся утирать их волосатой мозолистой лапой.

  — Не надо принимать меня во внимание,— сказал он.— Я погружен в глубокое расстройство. Это из-за баньши.

   — Разве баньши ваш друг? — с некоторым удивлением спросил Максвелл.

   — Нет, он мне не друг! — решительно объявил мистер О’Тул.— Он стоит по одну сторону ограды, а я — по другую. Старинный враг, и все-таки один из наших. Один из истинно древних. Он выдержал дольше других. И упорнее сопротивляется смерти. Другие все мертвы. И в подобные дни старые раздоры отправляются на свалку. Мы не можем сидеть с ним, как того требует совесть, но в возмещение мы воздаем ему посильную честь поминовения. И тут эти ползучие тролли без капли чести на всю компанию...

   — Как? Никто... Никто здесь в заповеднике не захотел сидеть с баньши в час его смерти?

   Мистер О’Тул устало покачал головой:

   — Ни единый из нас. Это против закона, в нарушение древнего обычая. У меня не получится вам объяснить... он за оградой.

   — Но он же совсем один!

   — В терновнике,— сказал гоблин.— В терновом кусте возле хижины, которая служила ему обиталищем.

  — В терновом кусте?

   — Колючки терновника,— сказал гоблин,— таят волшебство, в его древесине...— Он всхлипнул, поспешно схватил кружку и поднес ее к губам. Его кадык задергался.

   Максвелл сунул руку в карман и достал фотографию картины Ламберта, которая висела на стене зала Нэнси Клейтон.

   — Мистер О’Тул,— сказал он,— я хочу показать вам вот это.

   Гоблин поставил кружку.

   — Ну так показывайте! — проворчал он.— Сколько реверансов, когда у вас есть дело.

   Он взял фотографию и начал внимательно ее разглядывать.

   — Тролли! — сказал он.— Ну конечно! Но тех, других, я не узнаю. Словно бы я должен их узнать, но не могу. Есть сказания, древние-древние сказания...

   — Оп видел эту картину. Вы ведь знаете Опа?