— Дюжий варвар, который утверждает, будто он ваш друг.
— Он правда мой друг. И он вспомнил этих. Они — древние, из незапамятных времен.
— Но какие чары помогли получить их изображение?
— Этого я не знаю. Снимок сделан с картины, которую написал человек много лет назад.
— Но как он...
— Не знаю,— сказал Максвелл.— По-моему, он побывал там.
Мистер О’Тул заглянул в свою кружку и убедился, что она пуста. Пошатываясь, он пошел к бочке и наполнил ее. Потом вернулся к столу, взял фотографию и снова внимательно посмотрел на нее, хотя и довольно смутным взглядом.
— Не знаю,— сказал он наконец.— Среди нас были и другие. Много разных, которых больше нет. Мы здесь — жалкое охвостье некогда великого населения планеты.— Он перебросил фотографию через стол Максвеллу.— Может быть, баньши скажет. Его годы уходят в тьму времен.
— Но ведь баньши умирает.
— Да, умирает,— вздохнул мистер О’Тул.— И черен этот день, и горек этот день для него, потому что никто не сидит с ним.
Он поднял кружку.
— Пейте,— сказал он.— Пейте до дна. Если выпить сколько нужно, может быть, станет не так плохо.
Глава 17
Максвелл обогнул полуразвалившуюся хижину и увидел терновник у входа. В нем было что-то странное — словно облако мрака расположилось поперек него, и казалось, будто видишь массивный ствол, от которого отходят короткие веточки с колючками. Если О’Тул сказал правду, подумал Максвелл, это темное облако и есть умирающий баньши.
Он медленно приблизился к терновнику и остановился в трех шагах от него. Черное облако беспокойно заколыхалось, словно клубы дыма на легком ветру.
— Ты баньши? — спросил Максвелл у терновника.
— Если ты хочешь говорить со мной,— сказал баньши,— ты опоздал.
— Я пришел не говорить,— ответил Максвелл.— Я пришел сидеть с тобой.
— Тогда садись,— сказал баньши.— Это будет недолго.
Максвелл сел на землю и подтянул колени к груди, а ладонями уперся в сухую, пожухлую траву. Внизу осенняя долина уходила к дальнему горизонту, к холмам на северном берегу реки, совсем непохожим на холмы этого, южного берега,— отлогие и симметричные, они ровной чередой поднимались к небу, как ступени огромной лестницы.
Над гребнем позади него захлопали крылья, и стайка дроздов стремительно пронеслась сквозь легкий голубой туман, который висел над узким оврагом, круто уходившим вниз. Но когда стих этот недолгий шум крыльев, вновь наступила мягкая, ласковая тишина, одевавшая холмы спокойствием.
— Другие не пришли,— сказал баньши.— Сначала я думал, что они все-таки придут. На мгновение я поверил, что они могут забыть и прийти. Теперь среди нас не должно быть различий. Мы едины в том, что потерпели поражение, и низведены на один уровень. Но старые условности еще живы. Древние обычаи сохраняют силу.
— Я был у гоблинов,— сказал Максвелл.— Они устроили поминовение по тебе. О’Тул горюет и пьет, чтобы притупить горе.
— Ты не принадлежишь к моему народу,— сказал баньши.— Ты явился сюда незваным. Но ты говоришь, что пришел сидеть со мной. Почему ты так поступил?
Максвелл солгал. Ничего другого ему не оставалось. Он не мог сказать умирающему, что пришел, чтобы получить сведения.
— Я работал с твоим народом,— произнес он наконец,— И принимаю близко к сердцу все, что его касается.
— Ты Максвелл,— сказал баньши.— Я слышал про тебя.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил Максвелл,— Могу ли я тебе чем-нибудь помочь? Может быть, ты чего-нибудь хочешь?
— Нет,— сказал баньши,— У меня больше нет ни желаний, ни потребностей. Я почти ничего не чувствую.
В том-то и дело, что я ничего не чувствую. Мы умираем не так, как вы. Это не физиологический процесс. Энергия истекает из меня, и в конце концов ее не останется вовсе. Как мигающий язычок пламени, который дрожит и гаснет.
— Мне очень жаль,— сказал Максвелл.— Но может быть, разговаривая, ты ускоряешь...
— Да, немного, но мне все равно. И я ни о чем не жалею. И ничего не оплакиваю. Я почти последний из нас. Если считать со мной, то нас всего трое, а меня считать уже не стоит. Из тысяч и тысяч нас осталось всего трое, а меня считать уже не стоит. Из тысяч и тысяч нас осталось всего двое.
— Но ведь есть же гоблины, и тролли, и феи...
— Ты не понимаешь,— сказал баньши.— Тебе не говорили. А ты не догадался спросить. Те, кого ты назвал,— более поздние; они пришли после нас, когда юность планеты уже миновала. А мы были колонистами. Ты же, наверное, знаешь это.
— У меня возникли такие подозрения,— ответил Максвелл.— За последние несколько часов.
— А ты должен был бы знать,— сказал баньши.— Ты ведь побывал на старшей планете.
— Откуда ты знаешь? — ахнул Максвелл.
— А как ты дышишь? — спросил баньши.— Как ты видишь? Для меня держать связь с древней планетой так же естественно, как для тебя дышать и видеть. Мне не сообщают. Я знаю и так.
Так вот, значит, что! Источником сведений, которыми располагал колесник, был баньши. А о том, что баньши может знать то, что не известно больше никому, вероятнее всего, догадался Черчилл, и он же сообщил об этом колеснику.
— А остальные? Тролли и...
— Нет,— сказал баньши.— Путь был открыт только для нас, для баньши. Это была наша работа, единственное наше назначение. Мы были звеньями между старшей планетой и Землей. Мы были связными. Когда старшая планета начала колонизировать необитаемые миры, необходимо было создать средство связи. Мы все были специалистами, хотя эти специальности теперь утратили смысл, а самих специалистов почти не осталось. Первые были специалистами. А те, кто появился позже, были просто поселенцами, задача которых сводилась лишь к тому, чтобы освоить новые земли.
— Ты говоришь про троллей и гоблинов?
— Про троллей, и гоблинов, и всех прочих. Они, бесспорно, обладали способностями, но не специализированными. Мы были инженерами, они — рабочий класс. Нас разделяла пропасть. Вот почему они не захотели прийти сидеть со мной. Древняя пропасть существует по-преж-нему.
— Ты утомляешься,— сказал Максвелл.— Тебе следует поберечь силы.
— Это не имеет значения. Энергия истекает из меня, и когда она иссякнет совсем, то с ней иссякнет жизнь. Мое умирание не материально, не телесно, поскольку у меня никогда не было настоящего тела. Я представлял собой сгусток энергии. Впрочем, это не имеет значения. Ведь старшая планета умирает. Ты ее видел и знаешь.
— Да, я знаю,— сказал Максвелл.
— Все было бы совсем иначе, если бы не люди. Когда мы явились сюда, здесь и млекопитающих почти не было, не говоря уж о приматах. Мы могли бы воспрепятствовать развитию приматов. Мы могли бы уничтожить их еще в зародыше. Вопрос о таких мерах ставился, так как эта планета казалась многообещающей, и нам было трудно смириться с мыслью, что мы должны отказаться от нее. Но существует древний закон: разум слишком редко встречается во Вселенной, чтобы кто-нибудь имел право становиться на пути его развития. Нет ничего драгоценней,— и когда мы с большой неохотой отступили с его дороги, мы признали всю его драгоценность.
— Но вы остались здесь! — заметил Максвелл.— Может быть, вы не преградили ему путь, но вы остались.
— Было уже поздно,— ответил баньши.— Нам некуда было уйти. Старшая планета умирала уже тогда. Возвращаться не имело смысла. А эта планета, как ни странно, стала для нас родной.
— Вы должны ненавидеть нас, людей.
— Одно время мы вас и ненавидели. Вероятно, следы этого сохраняются и теперь. Со временем ненависть перегорает. И только тлеет, хотя и не исчезает. А может быть, ненавидя, мы немного гордились вами. Иначе почему старшая планета предложила вам свои знания?
— Но вы предложили их и колеснику!
— Колеснику?.. А, да! Но мы ничего ему не предлагали. Где-то в глубоком космосе этот колесник, по-видимому, прослышал о существовании старшей планеты и о том, что она располагает чем-то, что хотела бы продать. Он пришел ко мне и задал только один вопрос: «Какова цена этого движимого имущества?» Я не знаю, имеет ли он представление, что именно продается. Он сказал просто — «движимое имущество».