Солнце уже садилось, когда вернулся Аполлодор.
— Апомео, Апомео! — позвал он еще издали.
Он взлетел повыше и сел на скалу возле меня. В клюве у него было белоснежное перо, на котором еле виднелись выцветшие пятна крови.
— Объясни, в чем дело, — сказал я.
И он рассказал, что направился в сторону Кальтаджироне, летя то над руслом потока, то над его левым берегом, и по пути расспрашивал своих друзей крапивников, а также кусты боярышника и даже одно фиговое дерево и все в один голос сказали, что видели, как мимо пролетал патруус Вериссимус, причем летел так низко и так тяжело, что зацепился за ежевичник и потерял там перья.
— А больше я ничего не знаю, — сказал он в заключение.
Хотя уже смеркалось, мы полетели к тому месту и стали громко звать друга, пробуждая зычное эхо. Под нами бежал поток, вода в нем стояла высоко и стремила течение к югу. На поверхности ничего не было видно. Между тем Аполлодор рассказал мне, что его друг крапивник, подлетев к старику, услышал от него, что он направляется к морю, к другу Пиррону, но не знает, хватит ли у него сил на этот путь.
Мы полетели дальше над руслом потока, по берегам заросшего хвощом и ежевикой. В маленькой заводи мы увидели темное пятно, оно медленно вращалось, то сливаясь с текущей водой, то выступая из нее.
— Видишь? — сказал Аполлодор.
И на едином взмахе крыльев упал вниз, повиснув над самой поверхностью воды. Я полетел вслед за ним, и он сказал мне:
— Это птица. Это он, наш патруус Вериссимус.
Мы перевернули его, чтобы лучше разглядеть. Конечно, он был уже без признаков жизни, если не считать легкого шороха перьев, теребимых водой.
Долго мы смотрели на него.
Тело нашего друга никак не могло выплыть на середину потока, оно то приподымалось, то снова погружалось в заводь, цвета которой с наступлением сумерек смягчались, постепенно сливаясь в неопределенно-серое пятно.
А совы уже завели свои песни, каждая по-своему, вразнобой, но все звучали одинаково сладостно. Оба мы молчали. С противоположной стороны от гор Камути и их пологих подножий легли неподвижные тени. Аполлодор, летая над самой поверхностью воды, старался освободить тело филина, застрявшее среди обломков веток и речной гальки. Все вокруг возвещало наступление вечера. Я сел на ветки невысокой ивы.
Аполлодору удалось развернуть тело нашего друга в нужном направлении, и вот наконец, белея в вечернем свете, оно попало в текучую воду.
— Теперь он сам найдет дорогу, — молвил Аполлодор.
Тело патрууса Вериссимуса закружило, вынесло из заводи и подхватило быстрым течением.
Я следил за ним с ветвей ивы.
— Полетим за ним, — сказал Аполлодор.
Мы полетели над еле видным в сумерках извилистым руслом Фьюмекальдо, которое вскоре надолго скрылось в глубоком ущелье.
С усеянного звездами неба лился бледный свет. Я непрерывно смотрел вниз, боясь потерять из виду тело филина, бессмысленно вертевшееся в потоке, то различимое и узнаваемое, то сливающееся с водой.
— Летим за ним, — время от времени повторял Аполлодор.
Уже совсем стемнело. Долина наполнилась голосами ночных птиц, затаившихся в ущелье. Мы летели низко над водой, чтобы лучше видеть тело нашего друга, но все было без толку, ведь сама попытка угнаться за ним была лишь несбыточной мечтой.
— Ты еще видишь его? — спросил меня Аполлодор чуть позже.
— А вон там черное пятно, погляди, — отвечал я.
Мы опустились совсем низко и увидели, что это влекомый течением клубок водорослей, а вокруг глаз не улавливал ничего, кроме бессмысленно повторявшихся неживых очертаний. Не проронив ни звука, мы повернули назад и поднялись повыше, к самому краю ущелья. Аполлодор летел напрямую, я же поднимался плавно, чуть не задевая растений.
Мы ненадолго присели на ветвях рожкового дерева, где столько вечеров провели в беседах с патруусом Вериссимусом; я вслушался в шум Фьюмекальдо и только тут заметил, что ночной свет свежим дыханием разливается по долине.
IX
Так я остался в моем гнезде один-одинешенек. Быстро разнеслась по округе печальная весть, и распался кружок рожкового дерева, где мы по своему разумению пытались определить, что вокруг нас является законченным и очевидным, оспаривали, а то и отвергали различные мнения; помимо прочего, споры эти могли невзначай подсказать мне, как найти Тоину.
Во мне происходило борение чувств, я снова и снова вслушивался в них в тиши моего жилища, отчего они сливались в непостижимый, неуправляемый хаос, какого я не ведал никогда прежде; напрасно я пытался сосредоточиться, поразмышлять о свете дня, о просторах за Фьюмекальдо, о минутах блаженства, пережитых с подругой, — о чем-то далеком от дел и обстоятельств, склонявших меня к недоброму. Словом, то было начало долгой болезни.