Он налил себе еще рюмку, положил локти на стол и начал свою историю.
Много лет назад, больше пятидесяти, я развозил на фургоне хлеб ночной выпечки. Еще до рассвета, а чаще глухой ночью, я выходил из дома, – в то время я жил в старой, заброшенной, охотничьей хижине, – и шел в поселок, где меня ждал Клаудио, пекарь. Мы вдвоем загружали фургон, и я отправлялся в путь. Я объезжал самые маленькие деревни и отдаленные дома, доставляя хлеб их обитателям. Зарабатывал я не слишком много, но на жизнь кое-как хватало. И потом, я почти всегда заканчивал работу около часу дня, так что у меня оставалось много свободного времени. Было еще кое-что в моей работе, что мне очень нравилось: я видел первый свет наступающего дня. Когда он заставал меня в дороге, а обычно так и было, я каждый раз чувствовал что-то невероятное. Вокруг не было ни души, и стояла такая тишина, – разве что мотор тарахтел. Это ощущение длилось всего несколько минут, пока солнце не начинало светить вовсю. В тот момент, в эти короткие мгновения, мне казалось, я парю в воздухе. Видишь, сколько воды утекло с тех пор, а я все еще помню…
Вот такая у меня была работа в июле 1936-го. Много времени спустя, я узнал, что в других местах было меньше заметно, что началась война, как-то все потише было. А вот здесь заметно было, и даже очень. Все как с ума посходили. Я в первые дни оставался ночевать в доме Клаудио, – мало ли что могло случиться. Да и днем, когда работал, все время был начеку. Эти отдаленные и почти всегда пустынные дороги были не самым безопасным местом. В любой момент тебя мог ожидать какой-нибудь сюрприз. Но поскольку я всегда был немного легкомысленный, да и выручка дневная мне нужна была, чтобы пить-есть, то я продолжал работать. И потом, ситуация мало-помалу вроде как успокаивалась. Не знаю, успокоилась ли она на самом деле, или просто мы, люди, привыкаем ко всему, во что ни ввяжемся, чтобы оно там ни было. Надо сказать еще, что Клаудио, у которого шурин служил лейтенантом в Национальной Гвардии, не захотел оставить свое дело, и не только выхлопотал мне освобождение от службы в армии, но и раздобыл для меня пропуск, с которым я мог чувствовать себя более или менее спокойно. Впрочем, «спокойно» – это громко сказано, потому что, хоть я и знал, что со мной ничего не должно случиться, все равно душа в пятки уходила от страха. Мне тогда было не до первого света наступающего дня, я только и видел, что патрули, которые вели арестованных на их последнюю в жизни прогулку. И ничего странного не было в том, что, стоило мне немного от них отъехать, как слышались выстрелы. Эхо повторяло их несколько раз, все дальше и все глуше… А потом снова наступала тишина, но это была другая тишина. Даже если еще несколько дней назад казалось, что все тихо и спокойно. Эта тишина пугала.
Уже с месяц, как шла война, и вот однажды я увидел на дороге труп человека.
Было семь часов утра. Солнце вставало на горизонте, и в его лучах расцветали краски полей. Я приближался к прямому участку дороги и, когда завернул за поворот, то увидел его; до него было метров двести. Поначалу я различил только смутные очертания, – что-то белое, красное и черное выделялось на фоне зеленых лугов, но по мере того, как я приближался, все яснее проступала фигура человека, лежащего на земле, а то, что мне сначала казалось просто какими-то пятнами, приобрело смысл: он был одет в белое, но грудь и левое плечо были перепачканы кровью. Его лицо и черные волосы тоже были в крови. Он лежал лицом кверху примерно в метре от дороги, в придорожной канаве. Внутри у меня все похолодело. Я прибавил газу, чтобы скорее проехать мимо, а, проехав, даже не оглянулся. Я не мог поступить иначе, я сделал это подсознательно. В другой ситуации, еще несколько дней назад, я бы остановился и помог этому человеку, но когда идет война, все меняется. Не знаю, что я подумал в тот момент, когда увидел человека, лежащего на обочине, но это факт – вместо того, чтобы затормозить, я прибавил газу, решив ехать своей дорогой и забыть о том, что видел. Но это оказалось не так легко. Чем больше я старался об этом не думать, тем чаще у меня перед глазами вставал образ того мертвеца. Что меня удивляло, так это то, что он был там, у всех на виду. Было ясно – его расстреляли, но обычно это происходило в более укромных местах, где легко избавиться от трупов: закопать потихоньку – и дело с концом. Включив мозги, я догадался, что произошло: офицер, которому было поручено из милосердия добить того человека, не захотел брать греха на душу и в последний момент отвел дуло пистолета, так что пуля прошла совсем близко от головы арестованного. Такое иногда случалось. И бедолага умер, пока полз в поисках помощи. Я представлял себе, как все это было, и тут мне пришла мысль, от которой я вздрогнул. А что, если он не умер? Вообще-то, когда я видел его, он был неподвижен, словно каменный, но это еще ни о чем не говорит. Он мог быть просто без сознания. Если он смог доползти до того места, он мог быть еще жив. А я даже не остановился, чтобы в этом убедиться… Весь остаток пути на душе у меня было неспокойно. Я попытался себя разубедить, но как только мне казалось, что совесть моя успокоилась, дурные мысли тут же начинали раздирать мне нутро. Когда я закончил развозить хлеб и поехал обратно, я был до странности возбужден. Я боялся, что снова наткнусь на него, а, с другой стороны, мне хотелось добраться до места, чтобы развеять свои сомнения. Я решил убедиться в том, что он жив, или в том, что он умер. Я понимал: не сделай я этого, образ того несчастного надолго лишит меня сна.
Я вел фургон и соображал на ходу, что мне делать дальше, и тут я доехал до злосчастного места. Наиболее вероятным было предположение, что тело по-прежнему лежит там, где и несколько часов назад. В этом случае я бы остановился и убедился бы, что он действительно умер. Затем, приехав в поселок, я бы рассказал обо всем пекарю, а тот поговорил бы с шурином-лейтенантом, и они бы решили, что делать дальше. Это если он умер. А если он жив… если жив, тогда я и подумаю, что предпринять. Не стоит забивать себе этим голову, пока еще ничего не известно. И потом, могло случиться так, что, по той или иной причине, тела уже бы и не было на месте. В этом случае я бы огляделся вокруг – убедиться, что не осталось никаких следов, и забыл бы обо всем. Хотелось бы, чтоб так оно и было, но когда я выехал на прямую дорогу, надежды мои улетучились: все те же разноцветные пятна снова приобретали, по мере моего приближения, очертания человеческого тела в кювете. Но это было еще не все: тело лежало по-другому, оно передвинулось на другое место. Раньше оно лежало на спине и в стороне от дороги; сейчас же – ничком, наполовину на асфальте. Сердце у меня отчаянно забилось. То, что я все это время упорно отрицал, предстало передо мной во всей своей очевидности.
Когда я видел его несколько часов назад, этот человек был жив.
Поравнявшись с ним, я затормозил и заглушил мотор. Помню, что от наступившей тишины мне стало не по себе. Я вышел из кабины и огляделся. Мне не хотелось, чтобы кто-то застал меня в ситуации, которая, без всякого сомнения, была компрометирующей. Дорога была пустынна, и ни один звук не указывал на то, что где-то поблизости едет машина. Я подошел к лежащему человеку и немного приподнял его. Он тихо застонал, но в сознание не пришел. Он был довольно молод, до сорока. Крови вытекло много, но она уже засохла. Раны больше не кровоточили. Их было три. Одна пуля прошла в грудь навылет, на три-четыре сантиметра повыше сердца. Вторая попала в левое плечо, но кость задета не была. Самым тяжелым было ранение в голову; от правого виска шла красная борозда; на лбу, вблизи пулевого отверстия, она была глубиной около сантиметра, а чем ближе к затылку, тем она становилась более поверхностной. Отклонение в траектории спасло ему жизнь, но я ошибался, думая, что в последний момент офицер передумал: либо у него пистолет был с дефектом, либо он был пьян, но, в любом случае, он стрелял с намерением убить. Несколько миллиметров чуть в сторону, и все было бы кончено. Но этот человек чудом остался жив. Я вернулся к фургону и достал флягу с водой, которую всегда возил с собой в кабине. Я смочил свой носовой платок и приложил ко лбу и затылку раненого. Никаких признаков жизни… Я понял, что после всех моих переживаний из-за этого человека, я просто не смогу оставить его на дороге. Я подхватил беднягу под мышки и потащил по асфальту к фургону. Там я сдвинул в угол кузова пустые корзины и пристроил раненого, как мог, прямо на полу; потом поднял брезентовый верх и закрепил его парой крепких узлов. Потом вернулся на то место, где лежало тело, и убедился, что не осталось никаких следов; а также, что на дороге по-прежнему никого нет. Сел в кабину, завел мотор и продолжил свой путь. Мысль у меня работала с лихорадочной быстротой. Я понимал: единственное место, куда я могу привезти раненого, – это мой дом. Если доверить его заботам сельского врача, он окажется в руках тех, кто его расстреливал, меньше чем через час. А через два часа его уже не будет в живых. Я ехал на предельной скорости и добрался до дому так быстро, как позволяло состояние дороги. Я остановился, переложил тело из фургона на землю, а потом взвалил его на плечи и потащил по тропинке; мне то и дело приходилось останавливаться, чтобы перевести дух, поскольку до моей хижины было километра два. Когда я наконец добрался, то был совсем без сил; но дело было еще далеко не закончено. Я положил раненого на кровать и укрыл одеялом; потом утер пот и выпил добрую кружку воды. Потом снова заторопился на дорогу, дошел до фургона, поднял верх так, чтобы он выглядел, как всегда, проверил, нет ли на дне кузова пятен крови, расставил пустые корзины по местам и снова поехал по дороге, давя на педаль газа что было сил: я и так уже здорово задержался по сравнению с моим обычным расписанием, и мне не хотелось вызывать подозрений. Мне повезло. Когда я добрался до поселка, Клаудио в лавке не было, так что я оставил его жене дневную выручку и распрощался до следующего утра.