Дома я занялся раненым и сделал все, что было в моих силах. Снял с него грязную одежду и осторожно промыл раны; потом перевязал его тем, что нашлось под рукой. Уложил его на кровать и добился того, что он сделал несколько глотков воды. Потом я занялся собой; я был совершенно вымотан и к тому же голоден. Я приготовил себе поесть и сел за стол. А пока ел, все думал, что теперь делать. Хотелось бы верить, что пройдет немного времени, он придет в себя, пусть даже на несколько минут, и скажет мне, кто он такой, и кого мне оповестить о случившемся. Так было бы лучше для всех; наверняка его семья знает какого-нибудь врача, которому можно доверять и который поможет раненому, как надо. Но, с другой стороны, меня беспокоило, что ему станет хуже и он умрет. Тогда у меня будут проблемы. Как и когда я его нашел – это история более или менее вероятная; но объяснить, почему я укрываю в своей хижине приговоренного к смерти – совсем другая песня. Уже не говоря о том, что мне придется как-то исхитриться, чтобы избавиться от трупа. Прикидывая так и этак, я, в конце концов, пришел к выводу, что в данный момент все равно больше ничего сделать нельзя, и самое лучшее – это дождаться завтрашнего дня.
Я устроился в гамаке на заднем дворике. Начала сказываться усталость, напряжение мало-помалу улеглось; этим утром столько всего произошло, но я поступил так, как мне подсказывала совесть, и был доволен.
На следующий день, перед тем, как отправиться на работу, я посмотрел, в каком состоянии раненый, потом вышел из дома и запер дверь; мало вероятно, что какой-нибудь любопытный сюда заглянет, однако, береженого Бог бережет.
Неизвестно почему, но настроение у меня было хорошее. Не покидало ощущение, что, когда я вернусь домой, раненому будет уже лучше, и скоро я смогу передать его в надежные руки.
Но все оказалось не так. Шли часы, а никаких изменений не было. Прошло два дня… Прошло пять дней… Неделя прошла, и ничего, все оставалось по-прежнему. Он проглатывал жидкую пищу, которую я для него готовил, и лекарства, которые я купил, – ему от них полегчало: температура упала почти до нормальной, а раны затянулись. Но, кроме этого – никаких изменений. Я не знал, что делать; я был на грани отчаяния. Мысль о том, что ситуация разрешится не так, как я на то рассчитывал, выбивала меня из колеи, воображение рисовало одну картину хуже другой. По утрам, когда я был в дороге, мне лезло в голову, что кто-нибудь обнаружит раненого у меня в доме, и я попаду в большую переделку; возвращаясь домой, я боялся открыть дверь, – а вдруг он умер, и мне придется куда-то девать тело; а по ночам я плохо спал, если вообще спал, потому что присутствие раненого не давало мне покоя. Это безмолвное присутствие было хуже всего. Оно стало для меня наваждением. Кроме всего прочего, я чувствовал себя жертвой, с которой судьба решила сыграть свою шутку, шутку зловещую: я забочусь о незнакомце, мою его, готовлю ему еду, а у самого сердце трепыхается от страха целый день; а он лежит тут, не проронил ни звука, ему не хуже, но и не лучше… неподвижный, словно живая статуя. Стоило мне подумать о том, что так может продолжаться бесконечно долго, и я начинал проклинать свою злую судьбу. Надо было что-то делать, может быть, с кем-нибудь поговорить… Я более или менее доверял Клаудио, может, он что-нибудь придумает, как выйти из положения.
По прошествии почти двух недель, когда я уже был готов действовать, случилось нечто неожиданное.
Раненый вдруг очнулся.
Это произошло среди ночи. Я лежал в гамаке, безуспешно пытаясь уснуть, но сон все не шел. Зыбкость моей ситуации, да еще эта липкая жара не давали мне уснуть. Стояла полная тишина, и потому, когда в доме раздался крик, то это прозвучало особенно страшно. Пронзительный вскрик, будто ножом прорезав ночную темноту, заставил меня похолодеть. Это был вопль загнанного, смертельно напуганного животного, который заставил меня вздрогнуть, будто через меня пропустили электрический ток. Я вскочил на ноги и вбежал в дом. Он все кричал, а я зажег лампу и увидел, что происходит. Человек стоял на коленях на сбившихся простынях, яростно вцепившись в металлический поручень кровати. Он был напряжен до крайности. Грудь его высоко вздымалась, но дыхание было прерывистым, как будто воздух не проходил в легкие. Было видно, как он страдает, и это было ужасно, невыносимо, но самое страшное – его взгляд: казалось, его глаза сейчас вылезут из орбит и заживут своей жизнью, отдельно от лица. А в глазах стоял ужас, такой, что и представить нельзя. Я уверен, он снова видел пули, летящие в него из дула пистолета. Только один раз, много лет спустя, я видел у него точно такие же глаза. На несколько секунд я застыл на месте, пораженный, потом пришел в себя и подошел к нему. Мне было страшно дотронуться до него. А когда я коснулся его, он весь напрягся, как скрипичная струна. Мне пришлось крепко держать его, чтобы он не упал с кровати. Он боролся со мной, пытаясь высвободиться, но по-настоящему он боролся с чем-то, для меня невидимым. Это была отчаянная и безнадежная борьба, – он то вытягивался, то извивался, словно пытаясь вылезти из собственной кожи, в какой-то своей борьбе, в которой он неминуемо должен был проиграть. То, что сжигало его изнутри, наверное, достигло своего апогея: вдруг что-то в нем сломалось, и он, как подкошенный, упал на кровать, с силой выдохнув из легких воздух – казалось, будто воздушный шар спустили.
Кризис продолжался от силы минуты две; потом он снова успокоился. Я уложил его на постели поудобнее, а сам сел на стул в ногах кровати, пытаясь успокоиться. Остаток ночи я провел возле него, не решаясь пошевелиться и неотступно наблюдая за ним, – я никак не мог забыть ту секунду, когда в глазах у него промелькнуло выражение человека, встретившегося лицом к лицу с торжествующей ухмылкой собственной Смерти.
И вот, словно эмоциональное потрясение, которое он пережил, оказало большее действие, чем все мои заботы, с той ночи состояние раненого стало улучшаться. То, что он выжил после расстрела, было чудом, но не меньшим чудом было его выздоровление. У моего двоюродного брата был кот, который однажды упал с четвертого этажа и не разбился. Несколько дней он неподвижно сидел в своей плетеной корзинке, не пил, не ел, сидел, как под наркозом; все думали, он вот-вот умрет, но в одно прекрасное утро он открыл глаза, встал, потянулся и принялся за свои обычные дела – ловить мышей в подвале дома. С раненым происходило нечто подобное. В начале улучшения он мог только с трудом шевелиться; он садился на кровати, упираясь локтями в колени и обхватив голову обеими руками, как человек, который настолько устал или подавлен, что на большее у него нет сил. Так он мог сидеть часами. Постепенно он стал вставать и уже мог делать несколько шагов по комнате. Я внимательно следил за его движениями, с тревогой ожидая мгновения, когда к нему вернется разум и он заговорит; однако улучшение было только физическим, взгляд продолжал оставаться отсутствующим. Он смотрел то на один предмет, то на другой, но, казалось, он ничего не узнает, его внимание ни на чем не останавливалось. Как будто он очнулся от летаргического сна, продолжавшегося несколько веков. Ему требовалось некоторое усилие, чтобы узнать какую-нибудь вещь и ее назначение, но его ничто не интересовало. Если это была рубашка, он смотрел на нее, пытаясь понять, для чего она нужна, а потом медленно и неуклюже натягивал ее на себя; если в руке у него оказывалась ложка, он пользовался ею правильно, но потом мог уставиться на нее долгим взглядом, сжимая в пальцах с такой силой, словно хотел смять. Я бы сказал, его тело совершало какие-то действия, но мозг во всем этом не участвовал. Что до меня, я воспринимал его, как еще один предмет в доме. Я думал так: его выздоровление подчиняется определенной логике, и также, как однажды его организм выстоял и вернулся к жизни, в скором времени очнется и его мозг. Но я ошибался.