Время шло, но никаких признаков просветления не было, мысли проходили в его мозгу, как разноцветные картинки перед взором слепого. Наступил момент, когда физически он выздоровел почти полностью, настолько, что если бы не его отсутствующий взгляд и немота, он бы казался нормальным человеком. Но его мозг отказывался сделать еще один шаг, или был не способен на это. Выстрел в голову нанес куда больше вреда, чем я предполагал вначале, низведя человеческое существо до уровня растения, неспособного ни составить, ни выразить мысль, ни даже вспомнить, кто он такой; мои проблемы не только не были решены, но даже усугубились. Больше я ничего не мог для него сделать, необходимо было переправить его куда-нибудь, где за ним могли бы ухаживать и заботиться о нем. Однако не надо забывать, что его приговорили к расстрелу, надо было действовать осторожно. Совсем необязательно, что его палачи возьмут на себя труд нажать на курок, если он снова попадет к ним в руки, хотя, с другой стороны, они и не такое вытворяли… Нет, и думать нечего о том, чтобы передать его кому бы то ни было. Но тогда, куда же мне его переправить, не нажив новых неприятностей?
Когда идет война, все становится с ног на голову, все меняется. Что-то, немногое, к лучшему; но в большинстве своем – к худшему. Клаудио, у которого я работал, видел, как зарастают травой поля, и сообразил, что траву эту можно продать и на этом заработать, так что он оказался в выигрыше; он раздобыл с помощью каких-то махинаций маленький грузовичок, конфискованный у крестьянского кооператива. На этом грузовике, – он говорил, что так заодно служит Родине, – он подрядился развозить почту и военные донесения по комендатурам, которых по всей провинции вдруг возникло хоть пруд-пруди, не говоря уже о том, что он здорово развернул торговлю хлебом; у него была своя клиентура, «по рекомендации компетентных органов» он обслуживал офицерские штабы, несколько тюрем, одну-две больницы. Мне было поручено ездить на этом грузовике, выполняя разные поручения; работа была непыльная, хотя приходилось накручивать побольше километров, чем раньше; грузовичок ездил куда шустрее, чем старый фургон, зато на каждой остановке всегда находился кто-то, обычно пара солдат, готовых взяться за разгрузку.
Одним из моих обычных пунктов назначения был Приют для престарелых, за которым присматривали монахини, и где находили прибежище старики, чьи семьи уже не могли их содержать или им надоело их терпеть. В отдельном флигеле, под присмотром монахини по имени сестра Анхела, жили несколько слабоумных больных. Сестра Анхела, хотя уже и в годах, человеком была энергичным и выносливым; видно было, что она относится к своей работе с душой. Обычно она же и следила за разгрузкой. Тут уж вкалывал я, солдат там не было. Но я не жаловался, потому что монахиня ко мне благоволила, и, думаю, симпатия была взаимной. Несмотря на свою вечную занятость, она всегда находила минутку и для меня, стакан лимонаду в жару приносила или еще что-нибудь такое. А пока я отдыхал, я все смотрел, как она обходилась с больными; она была терпеливая и ласковая, никогда никому слова плохого не говорила или грубости какой. Больным хорошо было с сестрой Анхелой. Вот я и начал вынашивать одну идею, и в один из последующих дней, после разгрузки, мне удалось коротко с ней переговорить. Мне хотелось вызвать у нее еще большую симпатию и заслужить ее доверие.
В тот день, когда я, наконец, решился действовать, я встал раньше обычного и отправился в поселок.
Клаудио удивился, увидев меня почти на час раньше обычного, но поскольку хлеб был уже готов, не стал мучить меня вопросами. Я сел в кабину грузовика и выехал на дорогу, но вместо обычного маршрута свернул на первом перекрестке и зарулил к дому.
Раненый неподвижно лежал на кровати, но не спал; как обычно, он смотрел в бесконечность. Я приподнял его и помог надеть кое-что из моей старой рабочей одежды и стоптанные башмаки; потом я оглядел его с ног до головы: только рана на виске, уже почти затянувшаяся, наводила на мысль о возможном происшествии, но хотелось верить, что никто не обратит на нее внимания.
Мы вышли за дверь. Раненый, не сопротивляясь, дал увести себя из дома, но я заметил, – его будто что-то тревожило, наверно, он чувствовал, что я нервничаю. Когда я усадил его в кабину, он стал беспокойным, дыхание сделалось прерывистым. Может, он понимал, что навсегда покидает свое прибежище последних недель, и что грядут серьезные перемены.
Я вернулся на дорогу и доехал без приключений. Подъехав к воротам приюта, я миновал железную ограду и направился к задней части дома, где и остановился у маленького домика, иногда служившего продуктовой лавкой. Сестра Анхела уже поджидала меня, как всегда занятая несколькими делами одновременно. Я вылез из кабины и рассказал ей историю, которую выдумал. Я сказал, что километра за два отсюда встретил на дороге человека, который брел, неведомо куда, и что, когда я пригляделся, то понял – этот человек не в себе. Монахиня слушала меня, не отрывая взгляда, но пока я говорил, не перебивала; мне было неловко, ведь заметно было – она понимает, что я лгу, но когда я умолк, она подошла к тому человеку и, внимательно глядя на него, задала ему несколько вопросов, ответов на которые, понятное дело, не дождалась; кончилось тем, что я помог ему выйти из машины и отвел его к дверям больницы. Потом я стал разгружать хлеб, а когда закончил, сел отдохнуть и выкурить сигарету. Через несколько минут из дверей больницы вышли монахиня и тот человек; она вела его под руку и шла рядом с ним, приноравливаясь к его медленным неуверенным шагам; она усадила его на каменную скамью во внутреннем дворике и направилась ко мне. Я надеялся на то, что никаких неожиданностей не будет, я видел, как бережно она обращается с больными, и по этому поводу мне беспокоиться было нечего; но если раненого осмотрел врач, он без труда догадался, что шрамы – это следы недавних пулевых ранений. Я стал молиться, чтобы он ничего не сообщил в Национальную Гвардию… Сестра Анхела сказала мне, что никто не видел этого человека раньше, но, учитывая его состояние, они не могут отказать ему в помощи. Она говорила, а сама как-то странно на меня смотрела, будто хотела сказать – она знает правду, знает, что это я его спас и ухаживал за ним все это время; но взгляд ее говорил также, что она сохранит эту тайну. Я не ошибся: сестра Анхела жалела больных и действительно любила свою работу; таков же видимо был и врач. С этого дня раненый попал в хорошие руки.
Я попрощался и покинул двор приюта. Пока я ехал к железной ограде, я все смотрел на того человека в зеркало заднего обзора. Он послушно шел вслед за монахиней к дому.
Я добрался до своей хижины и все твердил себе, что проблема моя решена, что я могу отдохнуть, но на душе у меня все равно было неспокойно, а порой я даже чувствовал молчаливое присутствие того человека, да так явно, будто он никуда отсюда не уходил – мне казалось, я могу до него дотронуться. Мне понадобилось время, чтобы прийти в себя и снова зажить обычной жизнью, ведь я несколько недель жил в таком напряжении, что почти забыл о войне, а меня ведь это тоже касалось. Несмотря ни на что, тревога моя не проходила, прежде всего потому, что я так и не знал, кого я спас. Перед тем как выбросить его одежду, я все старательно просмотрел в надежде найти хоть какой-нибудь документ, удостоверяющий личность, или какую-нибудь вещицу – ключи или медальон – хоть что-нибудь; но у него не было ничего. Единственное, что мне было ясно – физической работы он не знал – пальцы у него были тонкие, а ногти ухоженные. Но ведь это все равно, что не знать ничего; он мог быть политиком, журналистом, учителем… Мне все не давала покоя одна мысль: мне казалось таким несправедливым, чуть ли не курьезным, что, кто бы он ни был – его жена, дети, его друзья, словом, кто-то, где-то, и, возможно, гораздо ближе, чем я думаю, может даже, в этом самом селении, кто знает его и любит – так вот, этот кто-то считает его мертвым. Я решил попытаться выведать что-нибудь у пекаря, который чем дальше, тем лучше ладил с новой властью; и еще я стал просматривать кое-какие военные сводки, которые мне случалось возить. Но моего работодателя не интересовало ничего, кроме его торговли, а документы, которые попадались мне на глаза, были просто списком казненных или заключенных в тюрьму, и их имена мне ничего не говорили – ни фотографий, ни конкретных дат, ничего, что могло бы навести меня на след. Все было бесполезно: как будто речь шла о призраке, и потому ничего нельзя было сделать. Это перестало быть наваждением, когда я понял, что потерпел поражение, но тревога не унималась – ведь я видел его каждый день. Я приезжал в приют, и, понятное дело, монахиня мне о нем рассказывала. Поначалу с энтузиазмом, потому что у больного наметился вроде бы кое-какой прогресс, а потом удрученно, потому что за первоначальным улучшением так ничего и не последовало. Он был похож на ребенка, который все узнает впервые, даже самые обыденные вещи; правда, хоть он ничего и не помнил, мозг у него все-таки немного работал; он мог выполнять кое-какую несложную работу, что-нибудь самое простое, но не более того. Я часто видел, как он сидит во дворе с отсутствующим взглядом, чуждый всему окружающему. В такие минуты я ощущал неприятный холодок в желудке. Много времени прошло, прежде чем я привык к этому ощущению, а до конца оно даже через несколько лет не прошло.