Выбрать главу

Пришел на огонек и Владимир Васильевич Никольский, преподаватель российской словесности в Царскосельском лицее. Он занимался языком с дочерью Людмилы Ивановны и был своим человеком в доме. Профессор великолепно знал отечественную литературу, историю, обожал Пушкина.

Модест Петрович Мусоргский.

(1839-1881)

Фотография 1873 г.

Это он создал пушкинский музей в Лицее. С Мусоргским его сблизила любовь ко всему русскому, народному. Оба они были людьми общительными, любящими шутку — в письмах и в беседах друг друга называли не иначе, как «дяиньками».

—      Не кажется ли тебе, дяинька,— обратился Никольский к Модесту Петровичу,— что шутить и век шутить — занятие почтенное, но... как бы сказать... несерьезное.

—      Я человек есмь, и мне доступны все человеческие гадости, как и некоторые хорошие стороны человеческие...

—      Нет, право, без шуток, займись-ка ты делом... стоящим, что ли.

—      Что ты имеешь в виду, дяинька? Не пора ли к столу с закусками?..

—      Это всегда успеется... Я призываю тебя к другому столу — к письменному. Оперу надо писать — настоящую, а не курьез вроде твоей «Женитьбы».

—      Вот-вот, как в воду глядел! Я и сам об этом все время думаю. Н «Женитьбу» уже оставил, не помышляю о ней, как не помышляю о женитьбе на самом деле — художник должен быть свободным от любых цепей.

—      Ну, это еще бабушка надвое сказала...

—      Ничего мне бабушка, вернее, нянюшка не говорила, кроме сказок русских... Но шутки в сторону. Сюжет нужен для оперы — самобытный, русский... Произведение, вскормленное русским хлебом...

В разговор вмешался Владимир Васильевич Стасов — тезка Никольского:

—      Ба-ба-ба! В трех соснах заблудились, дорогие мои... История русская — вот сюжет, достойный оперы. В прошлом России надо искать объяснение настоящему. Мятежные эпохи истории нашей, народные «смуты» — вот чернозем, не тронутый русской музыкой. Загляните в драматический театр. Сколько новых исторических драм появилось— «Царская невеста» и «Псковитянка» Мея, «Димитрий Самозванец» Чаева, «Смерть Иоанна Грозного» Алексея Константиновича Толстого...

—      А «Борис Годунов» Пушкина!—подхватил Никольский.— Трагедия об эпохе многих мятежей. Чем не тема для музыкальной драмы?

—      Что, что?..— переспросил Мусоргский.— Что ты назвал? «Борис Годунов»?

—      Именно он. Высочайший запрет с трагедии Пушкина снят два года назад. Говорят, драматические актеры уже разучивают его, скоро покажут изумленным человекам.

—      Конфликт народа и власти,— загремел Стасов.— Непримиримость народа и самодержца. «Судьба человеческая, судьба народная», как говорил Пушкин.

—      Судьба человеческая — судьба народная,— раздумчиво произнес Мусоргский.— Это мысль, дяинька! Стоит поразмыслить...

—      Да что там размышлять! За работу надо приниматься, Мусоря-нин!—заключил Стасов.— Время дорого, голуба моя,— не так ли вы сами изволите выражаться частенько?

Людмила Ивановна Шестакова, внимательно слушавшая разговор, отложила вязание, подошла к книжному шкафу и достала томик с драмами Пушкина.

—      Возьмите, Мусинька, я верю, что у вас получится, непременно получится. Впрочем, подождите, я отдам переплесть книгу и велю чистыми листами проложить страницы пушкинского текста — для ваших стихов. Вы же сами будете писать либретто, не правда ли?

— Зачем либретто?— воскликнул Никольский.— Не нужно никакого либретто. Есть божественный текст Пушкина. Надо его омузыкалить, как Даргомыжский «Каменного гостя», ничего не менять...

—      Нет, милый мой,— прервал его Стасов.— Трагедия Пушкина слишком дробна. Надо кое-что поджать, соединить, переставить, что-то усилить, а где-то и притушить... Опера требует иной драматургии, нежели драма. Не так ли, Модест Петрович?

—      Да, да, несомненно... Мне не привыкать стать на свою музыку тексты придумывать... Покорпеть, должно, придется...

—      Так за дело, Мусорянин, богатырь ты наш! К новым берегам! — заключил Стасов.

На первом листке книги, подаренной сестрой Глинки, композитор написал своим каллиграфическим почерком: «Задумано в осень 1868 г.; работа начата в октябре 1868 г.— Для этой-то работы и сооружена сия книжица Людмилою Шестаковой».

Все свободное время посвящал Мусоргский своему «Борису».

—      Опера кипит — звуки и мысль в воздухе повисли, глотаю и объедаюсь, едва успеваю царапать на бумаге.

Едва кончалось присутствие в департаменте, Мусоргский бросал «казенную стряпню»—все эти входящие и исходящие бумаги — и с головой погружался в работу по-настоящему творческую. На левой, чистой стороне заветной книжицы появлялись стихи, записи народных песен, которые ему помогал разыскивать Стасов в Публичной библиотеке. Он служил там и был, по словам Репина, полным хозяином этого рая ученых.

Значки аккуратно ложились на нотную бумагу. Композитор вчитывался в трагедию Пушкина, находил между строк затаенные мысли и своей музыкой раскрывал глубину и поэтичность замысла великого поэта.

Работа двигалась с лихорадочной быстротой. За девять месяцев был закончен клавир «Бориса», еще четыре месяца понадобилось, чтобы сделать инструментовку. Казалось, Мусоргский только записывал музыку, давно уже рожденную им,—всей жизнью, всем творчеством он был подготовлен к созданию своего шедевра.

—      Я жил «Борисом», в «Борисе», и в мозгах моих прожитое время в «Борисе» отмечено дорогими метками, неизгладимыми.

22 сцены пушкинской трагедии композитор превратил в 7 картин оперы, сделав их более напряженными, динамичными. Мусоргский усилил драматизм, укрупнил характеры, расширил народные сцены.

Готовые эпизоды «Бориса Годунова» он еще «горячими, не остывшими от авторских чернил», как выразился Репин, выносил на суд друзей по «Могучей кучке».

«Радость, восхищение, любование были всеобщие,— вспоминал Стасов,— каждый из этих талантливых людей, хотя и находил разные недостатки в опере, но все-таки чувствовал, какое крупное, новое дело тут у всех их на глазах творится».

Летом 1869 года, когда «Борис Годунов» был закончен в первой редакции, оперу прослушивали у Шестаковой. Мусоргский положил рукопись на пюпитр старинного, палисандрового дерева рояля, принадлежавшего Глинке. Модест Петрович был прекрасным пианистом. В его игре были блеск и сила, соединенные с юмором и задором. Людмила Ивановна с рукоделием устроилась на диване. Возле рояля в старинных креслах расположились Стасов и Никольский. В полумраке белой ночи лица остальных гостей были видны смутно. Свеча горела лишь на рояле.

Мусоргский взял первые аккорды, и полилась печальная мелодия вступления, удивительно русская, хватающая за душу. Постепенно она разрасталась, приобретая все более мощный, неукротимый нрав. Это была уже не мольба, а протест.

Композитор исполнял все партии, даже хоровые, что-то поясняя по ходу действия:

—      Занавес взвился; на сцене толпа народа: согнали со всей Москвы просить боярина Бориса Годунова сесть на трон российский. Люди всё из-под палки делают. «На колени!»—орет пристав. Мужики и бабы голосят: «Смилуйся, смилуйся! Сжалься, боярин-батюшка!» Поют дружно, вроде и в самом деле просят... Но только пристав удалился, кто-то голос подал: «Митюх, а Митюх, чево орем?»— «Вона, почем я знаю!»

Мусоргский так уморительно спел эту сценку, что все заулыбались. Характеры людей из толпы были живыми, выпуклыми, хоть бери кисть и рисуй прямо с натуры.