Чем же тогда отличаются материи неодушевленная и способная к произрастанию? И в дереве, и в животном циркулирует сложное в сложном, и они погибают и восстанавливаются в тысячах разных фасонов. Видимая оболочка постоянно самозаменяется, старея и возрождаясь, хотя, в целом, кажется, что плоть остается будто бы неизменной. В одном и том же тюльпане одна и та же порция той же материи, протекающей насквозь, и в орле, яблоке, гусенице, собаке или человеке?
Всё так, однако, этого мало. Ведь был же когда-то первый день творения, когда можно было увидеть на той же земле тех же животных, те же травы и растения, которые так же питались и успешно воспроизводились? Но нет, от этой химерической бессмысленной идеи лучше сразу отказаться, чем после того, как будет подсчитано ужасающее количество субстанции, нужной для первосоздания. Я пытался провести такие расчеты, но даже примерные оценки сделать трудно.
С учетом постоянно повторяемых актов создания получается что-то совершенно немыслимое. Пусть, мир живет 60 столетий и будет существовать далее. Еще надо бы не упустить того времени до акта творения, когда еще не было света. Опять же надо дать время на рост человека, на увеличение размеров тела от младенческих до нормальных размеров. Кроме того, следовало бы добавить нужного времени для созревания пищи, растений и скота. Сколько ж это будет из расчета на миллиард человеческих тел? Тут непременно надо бы учесть, что какая-то часть населения погибает, не успев вступить в цикл воспроизводства…
Но будьте снисходительны. Ведь если быть последовательным, то придется принять во внимание, что кто-то располнеет, а кто-то от горя или бедности станет полегче. И что же, в день воскрешения абсолютно всех-всех начнется такое, какого еще не видывали: кто-то воскреснет, если его тело не очень разложилось, другим же придется лепить себя по частям, рыская туда-сюда за необходимым материалом?
Жаждущие воскреснуть всю природу раздерут на клочки, лишь-бы дополнить свое тело до нормы. Но что есть норма? Ведь пока мы были живы, наши размеры менялись, но какой же из дней принять за основной? Да, в Судный День подымется такая драка, что если воскресшие сами не пораздавят друг друга из-за безумно большого количества, то на каждого достанется ничтожно мало вещества! Тут уж получатся не привычные нам люди, а скорее лилипуты, а вернее, даже огрызки от кукол размером с руку…»
Нужны ли тут комментарии? В этом письме Вольты есть всё: знания древних и современных ему философов, сарказмы Рабле и Вольтера, воспитываемая классиками логика мышления и легкость пера. Пожалуй, Вольта правильно сделал, что пошел в науку: он все же «пишущий ученый», а не «прозаик, интересующийся наукой».
И еще один вывод. Если судить по одному только «Письму к падре NN», то не остается никаких сомнений в неверие Вольты в священные религиозные догмы! «И этот скептицизм еще в юношах?!» — воскликнул бы сторонник церкви. А ведь Вольта вышел из семьи священнослужителей, и он, и его отец были любимцами иезуитов, гвардейцев папского престола! Вот каков он, законченный безбожник, а всех святош обвел вокруг пальца! И так будет всю жизнь: он не станет, как Вольтер, наслаждаться прямыми битвами за правду, но заведет дружбу со всеми свободомыслящими людьми. Но сам-то Вольта не будет афишировать своего безбожия, в противном случае вся жизнь ушла бы на махание шпагами, а Вольте непременно надо было довести до конца семь своих дел, важность которых была ничуть не меньше. На фронте свободомыслия бойцов хватало, а на том участке, где придется сражаться Вольте, солдатов было маловато…
И падре Бонези удалился…Свое шестнадцатилетие (1761) Вольта встретил в атмосфере благостной, другого слова не подберешь. Учение шло хорошо, дома спокойно, разве только с трамонтаной прилетало неосознанное беспокойство, но уж такова специфика этого альпийского ветра. Да еще в Лионе вот уж три года как печаталось второе издание нашумевшей французской «Энциклопедии», сильно тонизировавшей умы. Конечно, недалеко от Ломбардии на севере громыхала война, причем дела пруссаков обстояли неважно.
Увы, и в этой войне победитель определился не на поле боя. В январе 1762 года умерла русская императрица Елизавета, а ее наследник Петр II немедля вернул Пруссии свободу. Фридриха он обожествлял, перед его портретом стоял на коленях, умолял о праве назваться братом, двум спускаемым на воду кораблям присвоил «великие» имена: «Король Фридрих» и «Принц Жорж» (в честь своего дяди, голштинского герцога), приказал перерисовать на протестантский манер иконы в российских православных церквах.
Европа внимала с изумлением (и Вольта вместе с другими). Сюрприз за сюрпризом: сумбурный конец Семилетней войны, через два года Франция лишается Индии и Канады, еще через два года (1765) Харгривс изобретает прялку «Дженни», а с нее идет текстильная революция. За отказ платить гербовые налоги англичане устраивают бостонцам кровавую бойню. Медленно, но верно в мире нарастало по всем статьям напряжение.
Но в комовском захолустье можно было делать все, что хочешь: одни дремали, другие самосовершенствовались. У Вольты почти весь 1761 год прошел под знаками религии. Сначала расцвет отношений с падре Бонези, потом крещендо[6] (за июль — сентябрь — 38 писем, по два-три в неделю!) и, наконец, бурный финал с истериками, воплями и обличениями. Не со стороны падре, это у юноши сдали нервы, ибо лопнули его планы, кстати, весьма опрометчивые, так что, в конце концов, это фиаско оказалось для Вольты чрезвычайно благотворным, хотя поначалу достаточно досадным.
Началось все с того, что Вольте было интересно практически все, особенно касающееся высокого круга вопросов «мир — человек — разум». Совсем не удивительно, что Джироламо Бонези мог принять любознательность школьника за увлечение делами того ордена, который ведал данной школой. Падре начал приглашать к себе Алессандро с другом Джулио Чезаре Гаттони, всего на год более старшим, чтобы угощать их кофе, кормить искусно выпеченными пирожками, потчевать шоколадом, а на этом «сладком» фоне, что и было сущностью встреч, заводить глубокомысленные разговоры о смысле жизни, устройстве бытия и назначении человека.
Алессандро относился к жизни с высокой ответственностью, он мечтал не проплыть по ней равнодушным пассажиром, а создать нечто возвышенное, достойное тех великих мечтаний и надежд, которыми полнились его разум и сердце. А тут вдруг нашелся старший товарищ, более опытный советник, понимавший с полуслова, идущий тем же курсом к тем же заоблачным вершинам!
В письмах Бонези называл Вольту братом во Христе, объяснял нужду в прощении грехов, уповал на божеское милосердие, рассказывал про индульгенции и папские буллы. Здесь было о чем поговорить: история религиозных дел длинна и поучительна, полна крови и «чудес», многозначительных намеков и прямых предсказаний. Речь заходила и про отца Вольты: «Он был отпущен, ибо признан достойным при опутавших его заботах». И он, Алессандро, если хочет сменить исповедника, то с какой целью? Ведь важно, не кто именно воспримет слова твоего откровения, а кому они предназначены. Почему бы не поговорить с матерью (она была чрезвычайно набожна)? Не лучше ли принять диктуемое старшими братьями, чем разжигать свои малообоснованные метания?
Прямо скажем, что ловец душ Бонези почти преуспел: мальчик основательно завяз в клейких нитях словесной паутины, искусно сотканной и умело преподнесенной. Если б кто-то мудрый со стороны помог Вольте в те трудные годы, когда он находился на распутье! И, о чудо, нежданно-негаданно помощь явилась, решительная и заинтересованная! В игру вступили… кто бы вы думали? Родственники! Вот парадокс, сами священнослужители, они приложили нечеловеческие усилия, чтоб удержать мальчика от вступления в свое религиозное сообщество!