Выбрать главу

А сколько прежде ходило слухов о придворных девицах и дамах, деливших августейшую постель! Причем достаточно было такому слуху возникнуть, чтобы перед счастливицей склонялись так же низко, как перед фавориткой открытой, официальной. Особенным почетом, большим, чем сама королева, порой искавшая ее покровительства, пользовалась мадам де Монтеспан (предшественница де Ментенон), хотя, по-своему заботясь о соблюдении приличии, видимости нравственности, Людовик афишировал знаки супружеского внимания к забитом Марии-Терезии. У Монтеспан и покои были куда роскошнее, чем у королевы Франции, и шлейф фаворитки носил не простой паж, но герцогиня, и охрана состояла из специально назначенных дворян. Правда, в начале ее фавора король старался не обнаруживать совсем уже вопиющей безнравственности, двойного прелюбодеяния: Монтеспан была замужем. (И супруг ее, маркиз, не боялся устраивать сцены ревности обожаемой жене и даже коронованному сопернику.) Поэтому Людовик пользовался любившей его, бескорыстной и непритязательной Лавальер как ширмой — впрочем, весьма прозрачной. Потом ширма была снята.

Примечательно, что король больше, чем законных, любил своих побочных детей. Объяснение тому двоякое. Можно предположить — это пристрастие происходило оттого, что законные дети считались «детьми Франции», а незаконные принадлежали только отцу. Но можно найти причину этой любви и в другом. Король, как широко известно, говорил: «Государство — это я». Легитимизируя побочных детей, провозглашая сыновей от фавориток принцами, он тем самым утверждал свою самодержавную, абсолютную власть. Собственной волей приравнивал легитимизированных принцев к принцам крови, законным представителям династии.

Особенное значение это приобрело после смерти дофина, единственного сына Людовика XIV и Марии-Терезии, а затем и внука, герцога Беррийского, когда наследником французского престола стал малолетний правнук короля — будущий Людовик XV. Еще раньше его величество женил принца крови, сына своего брата, Филиппа Орлеанского-старшего и внука Людовика XIII, то есть «внука Франции», герцога Шатрского, вошедшего в историю под именем Филиппа Орлеанского-младшего, регента, на мадемуазель Блуа, своей побочной дочери от Монтеспан. Это тоже имело немалые последствия.

Но так или иначе забота короля о незаконных детях создавала видимость добродетели: чадолюбие всегда считалось ее признаком.

К тому же Людовик XIV не одобрял извращенного разврата, преследовал и наказывал тех, кто был в нем уличен.

Эти приступы «нравственности» — разумеется, весьма своеобразной — объясняют, почему выбор короля уже в конце 70-х годов XVII столетия пал на Ментенон и в особенности влияние, которое она постепенно приобретала на него и на ход государственных дел. Ее владычество, продолжавшееся тридцать два года, до самой смерти Людовика, оказалось самым длительным и самым могущественным.

Властолюбие все больше соединялось в монархе с набожностью. Иезуиты сумели его убедить: «Всякое иное религиозное учение… посягает на власть короля и заражено независимым и республиканским духом» (Сен-Симон, «Мемуары»), а сами эту власть, в полном согласии с Ментенон, себе подчинили.

А «большой двор» с сожалением вспоминал о веселых днях Лавальер и пышности времен Монтеспан. Чистота нравов, а точнее — мрачная чопорность, томительная скука, введенная Ментенон, «большому двору» не нравилась, но он вынужден был им подчиняться так же, как «малые дворы». И вспомнить только, что перед своим возвышением она была гувернанткой детей короля от Монтеспан! Ее письменные отчеты о своих воспитанниках и привлекли внимание Людовика. А потом вдова Скаррона стала поверенной и советчицей своей патронессы, для того чтобы ее заменить.

Но теперь даже все беседы короля с его министрами велись в апартаментах мадам де Ментенон. Внешне, правда, она держалась весьма скромно. «Очень редко, — свидетельствует Сен-Симон, — вставляла свое слово; еще реже это слово имело существенное значение». Но зато заранее договаривалась с министром, и он никогда не решался противоречить ее желаниям. Без мадам не решались ни одна милость, ни одно назначение. Это же относилось и к большинству других, более важных государственных дел. Действовала она всегда очень ловко, предоставляя его величеству думать, что он решает все единолично, хотя на самом деле решал меньше всех, кто управлял государством, управляя его главой.

Такова была обстановка при «большом дворе», а круги от этого центра расходились широко тогда, когда Франсуа Мари кончил коллеж и стал членом кружка. Прежнее веселье и распущенность зато не только сохранились, но и возросли при дворе Филиппа Орлеанского-младшего, ненавидимого Людовиком и его морганатической супругой.

Недаром они окрестили либертенов «Тампля» «фанфаронами порока». А порок для короля и Ментенон воплощался в Орлеанском и его тезке и друге, Вандоме, под чьим командованием принц служил во время войны за испанское наследство. Иначе как «приспешниками сатаны» и тоже «фанфаронами порока» оба Филиппа высочайшей парой не назывались.

Уже то, что членами «Тампля» были духовные лица — аббаты де Бюсси, Куртен, Сервьен, Шолье, Шатонеф, — служило подчеркнутым вызовом ханжескому двору и церкви.

Все они или принадлежали к знатным фамилиям, или находились с ними в свойстве. Так, к примеру, аббат Сервьен был шурином Сюлли-старшего и дядей младшего… Аристократический характер оппозиционного кружка явствовал и из того, что в него входили герцоги — де Сюлли, де Фронзак, д’Арамбер, маркизы — Комартен де Сент-Анж, де Ла Фар, или Лафар, кавалер, а позже герцог де Сюлли, кавалер Эдди. Самым знатным из них был принц Конти, принадлежавший к боковой ветви королевской фамилии.

Не все либертены «Тампля», как положивший начало французской «легкой поэзии» Шолье, Лафар, Куртен, Сервьен, писали стихи или песенки. Но все знали и любили литературу, все были людьми широко образованными и свободомыслящими.

Самую громкую славу кружку принесли поэты Шолье и Лафар. Аббат Сервьен не блистал так, как они, зато заставил хохотать весь Париж, исполнив на сцене оперы рефрен во славу короля, но с двусмысленно перевернутыми словами. Его живой ум, обширные познания, сочетающиеся с прекрасными манерами, не вызывали ни в ком сомнения. В Академию Сервьен был избран, очевидно, не только за песенки, но и за талант собеседника, весьма ценившийся в те времена. Правда, за то же самое незадолго до смерти Людовика XIV «фанфарон порока» в сутане вынужден был сменить кресло «бессмертного» на менее мягкую скамью в Венсеннском замке. Вот почему туда и направил свое «Послание» ему Франсуа Мари.

Словом, Аруэ-младший встретил в «Тампле» лучшее, чем располагала тогда Франция в сфере мысли. Вероятно, без «Тампля», как и без коллежа Луи ле Гран, он не стал бы Вольтером. «Исторический и критический словарь» его воспитал, но с автором он не смог познакомиться лично. Будучи протестантом, тот давно уже жил в Голландии, где преподавал в Высшей школе, и умер в 1706 году. О Пьере Бейле постоянно говорили в кружке.

И не меньше — о замечательной женщине, которую они называли своей мадонной, — Нинон де Ланкло. Она окончила свой долгий и славный век годом раньше, чем Пьер Бейль. А Вольтер назвал себя ее наследником, когда много позже — в 1751-м — написал биографию Нинон, очень далекую от «альковной истории», в духе которой чаще всего вспоминали о знаменитой куртизанке. И наследником ее считал себя вовсе не потому, что она завещала десятилетнему тогда мальчику, сыну своей недавно скончавшейся приятельницы мадам Аруэ и своего нотариуса, в награду за живость и поэтическое дарование две тысячи франков на покупку книг… Наследником — в смысле духовном.

Это аббат де Шатонеф, один из ее возлюбленных, представил знаменитой куртизанке и покровительнице муз своего воспитанника.