— Я имею приказание перевести вас в другое помещение, где вам будет удобнее… Не отчаивайтесь, — прибавил он, — мне кажется, за вас уже хлопочут…
Но он вдруг замолчал.
— Вы чего-то не договариваете, ради Бога, скажите все, что знаете! — воскликнул Борис.
Плац-адъютант замялся. Но, взглянув на измученное, прекрасное лицо Бориса, не мог удержаться.
— Я не должен объясняться с вами, — сказал он, — но я уверен — вы меня не выдадите… Ваш отец был у коменданта. О чем они говорили — я не знаю, но комендант, провожая его, был такой, каким я его еще никогда не видывал. Он все повторял: «Успокойтесь, успокойтесь, вы можете на меня рассчитывать, ему не будет плохо…» И вот я получил приказание перевести вас.
Борис так и задрожал.
— Вы видели отца моего? Скажите, каков он?
— Мне кажется… он бодр… Я не заметил в нем никакого отчаянья.
Борис с чувством сжал его руку.
Через минуту они уже были во дворе. Бориса долго вели по неизвестным ему переходам и, наконец, он увидел себя в своем новом помещении. Оно не имело вовсе роскошного вида, но после ужасной и смрадной темницы показалось ему райским жилищем, почти таким же, как та комната, в которой он провел первую ночь ареста. Это была маленькая келья, не более как в несколько квадратных аршин, но с большим замазанным до половины известкой окном. На кровати были чистые подушки и байковое одеяло. Наконец — вот и маленький стол и стул… Положим, и здесь замечались кое-какие признаки сырости; но это уже совсем не то: по стенам не было плесени, а главное — не видно было отвратительных тараканов…
Плац-адъютант поклонился и вышел. На его место появился солдат с чаем. И солдат этот не походил на страшного сторожа с косыми глазами. Не походил, однако, и на добродушного солдатика первого дня. Большого роста, тонкий, как жердь, с мотающимися руками и унылым лицом, он имел заспанный и болезненный вид. Борис пробовал было заговорить с ним; но солдат только в него всматривался и ничего не отвечал. Он молча оправил ему постель и ушел.
Так прошло несколько дней. Борис все крепился, все ждал и надеялся. Вот появился знакомый уже плац-адъютант. Борис обрадовался ему как родному.
— С какою вестью? — спросил он его.
— Во всяком случае не с дурной… Видите ли, я должен свести вас в комитет…
— В комитет?!.
— Да, и теперь от вас самих будет много зависеть… пойдемте, мешкать нечего. Только прежде позвольте — я завяжу вам глаза… это необходимо.
Борис, конечно, не стал возражать. Плац-адъютант завязал ему глаза самым добросовестным образом и вывел его под руку. Борис жадно вдыхал в себя зимний воздух. Он чувствовал некоторую слабость в ногах; но голова его освежилась. Его вели довольно долго. Наконец он услышал, как отворяется дверь. Пахнуло теплом. С него сняли шинель, провели куда-то дальше, и сквозь крепко стягивавший его глаза платок он различил свет.
Платок сняли. Он увидел перед собою многочисленное собрание, сидевшее за большим столом. Стол был покрыт зеленым сукном. Множество восковых свечей освещало вороха бумаги, портфели, чернильницы и перья. Он узнал почти всех из сидевших за этим столом. Все это были высшие сановники. Он нередко встречался с ними в обществе, у некоторых из них бывал как хороший знакомый. Но теперь эти, внимательные к нему и любезные люди так глядели на него, как будто видели его первый раз в жизни.
Между ними находился и великий князь Михаил Павлович. Он взглянул на Бориса и тут же опустил глаза. Председатель этого комитета, военный министр Татищев, маленький любезный старичок, с которым еще недели три тому назад Борис провел вечер, обратился к нему и бесстрастным, спокойным голосом спросил:
— Вы были на площади среди мятежников?
— Был, — ответил Борис.
— На вас указывают как на одного из лиц, возмущавших солдат.
— Это неправда, я никого не возмущал…
— Из бумаг, у вас найденных, видно, что вы были в близких отношениях с Рылеевым, вы принадлежали к тайному обществу, которого он был одним из членов.
— Нет, я не принадлежал к этому обществу.
— Но вы ведь знали о его существовании?
— Знал.
— Вы разделяли взгляды Рылеева относительно того, что будто необходим насильственный переворот?..
Борис смутился. Он начинал бояться за каждое свое слово; первою его целью было никого не выдать, а он не знал, в какой мере все известно этому собранию.