- Ну, я уж не знаю!.. - Механик ушел.
Но я заметил, что тишком машина все бойчей и бойчей стала наворачивать там, внизу. Я правил теперь прямо на Херсонесский маяк. Я слышал, что Лобачев позвал вахтенного матроса и велел вызвать механика. Нет, машина не сбавила ходу. Лобачев, видно, высунулся в двери, так как я сквозь ветер слыхал, как он сказал механику: "Я вам приказываю... - потом помолчал. Сейчас же, немедленно, дать мне точные сведения о количестве запаса... цилиндрового масла. Немедленно!" - крикнул вдогонку.
Воловьи туши скользили по палубе, их поворачивало и носило, канаты лопались, опадали на палубу, доски трещали, и волов снова разметывало по палубе. К ночи стонущая серая куча снова заходила, заметалась, и дикий рев стоял над палубой, и нельзя было разобрать, сидя в кубрике, взревел ли вол или взвизгнул ветер в снастях. Да, а теперь ясно слышно: это уж стон здесь, стонал Смолинский у себя на койке. Зуев снял лампу, подошел. Генрих сказал, что надо палец перетянуть натуго у корня бечевкой, чтоб зараза не пошла дальше. Я подал парусную нитку. Она крепкая как дратва. Генрих два раза обмотал и со всей силы затянул палец. Иван Васильич вошел и пощупал осторожно голову Смолинского. Зуев заглянул ему в лицо.
- Есть жар, - сказал Иван Васильич.
- Хлопцы! - вдруг вскочил на койке Смолинский. - Открывай борта, вали всю скотину за борт, а то пропадем все: не на добро та скотина нам далася! И снова лег.
- Свалите? - Он снова поднялся на локте. - Зуй? Генрих? А то все пропадете, а так хай я один сдохну.
- Свалим! - сказал Генрих.
- Лягай, лягай, - и Зуев толкал его в грудь.
Я немного задремал. Проснулся - крик на палубе. Я выскочил. Люди возились среди волов. Кого-то вытащили на люк. Это Герман с Генрихом доставали Зуева, старик провалился, его топтали уже волы. Как Генрих выворачивался в этой кутерьме, в темноте среди волов, не могу понять. Но он теперь не шутил, не смеялся, он ругался и по-своему и по-нашему. Герман посмотрел больного и сказал, что вернее будет так: он затянул руку у кисти и что Генрих - мальчишка. Я уже сам стал отчаянно нырять и прыгать среди скотины, когда шел на руль. Мне казалось, конца не будет этому аду. Я слышал голос Ивана Васильича на мостике. Я поднялся на несколько ступенек по трапу. Вот здесь, в двух шагах, разговор.
Ого! Это сам Лобачев. Когда действительно надо, он на мостике оказывается. Севастопольские входные огни были как раз слева. Мы были прямо против них. Сейчас опасный поворот, капитан на посту.
- Я приказываю, - говорил Лобачев, - держаться до утра против зыби и ни в коем случае не поворачивать.
- Боитесь? - крикнул Иван Васильич.
- У меня есть свои соображения.
Тут я не расслышал, только он сказал вроде: потонувшее судно, и над ним веха без огня, и ее видно только днем. А машина пусть работает средним ходом.
А вот это я слыхал ясно:
- Человек умирает, надо врача, надо к берегу - это понятно, черт вас подери?
- Я приказываю! - взвизгнул Лобачев.
Я едва успел спрыгнуть с трапа. Лобачев сбежал вниз и захлопнул дверь в своей каюте.
Тут поднялся с палубы Герман. Он нащупал меня в темноте.
- Что, будет поворот? Почему нет поворота? Вот бухта, город? До утра? Ну да, дисциплина! Судно? Веха?
Я стал рассказывать, что я слышал об опасности напороться на затонувший пароход. Герман промолчал.
Мне было время на руль, и я стал у штурвала. Прошло минут пять. На мостике было тихо: никто не топал. Может быть, никого нет. И я один держу курс против зыби, а в кубрике умирает Смолинский.
Вдруг затопали с мостика по трапу, и Иван Васильич вошел в рулевую.
- Лева! - крикнул он мне.
Я глянул на него.
- Лева! - и Иван Васильич рванулся к штурвалу.
Лобачев не выскочил на этот крик.
- Лево на борт клади! - кричал Иван Васильич и сам повернул штурвал до отказа.
Ух, как положило, положило по самый борт! Теперь правил сам Иван Васильич.
Я видел, как стали открываться двери в кубрик. Люди выскакивали на палубу. Матросы и кочегары. Было трудно стоять на ногах. Я слышал только немецкие выкрики Германа над воем скотины. Я не мог понять, что делается: как будто внизу, там, на палубе, в воде, что хлестала из-за борта, идет возня. Машина работает полным ходом. Нас валяет с борта на борт, но огни городские все ближе. Сейчас мы должны зайти за Херсонесский мыс, и он прикроет нас от зыби. Да! Да! Так оно и выходит, вот уж меньше валяет, да! Всего минут десять было так ужасно. Но Лобачев? Неужели он не заметил, что повернули? Повернули, наплевав на его приказ? То есть повернул Иван Васильич. Через полчаса мы подали концы на берег. Было светло от электрических фонарей в порту. Палуба была чиста: ни одного вола. Мне сказали, что немцы умудрились раскрыть порты в бортах, те двери, в которые кладут сходни, и туда-то провалился за борт весь скот, пока нас клало с борта на борт. Но Лобачев не выходил из каюты. Никто не хотел к нему постучать. Наконец пришел агент нашего пароходства и прошел к капитану.
Смолинский все повторял:
- Ты, гляди, Поля, чтоб только с Ленки чего не сробилось. Добре за ней доглядай!
Потом Генрих оделся в свой немецкий костюм и котелок на голову, в руках тросточка: они с Иваном Васильичем должны были устраивать Смолинского в больницу. Приехала карета с санитарами. Пошли с носилками в кубрик. Агент вышел от капитана, сказал, волнуясь:
- Дайте и сюда носилки!
- Отравился! - шепнул я Генриху.
- Сейчас это узнаем.
К капитанской каюте никто не пошел, все глядели издали. Вынесли Смолинского. Следом несли носилки с Лобачевым. Он был закрыт простыней весь, с головой. Зуев снял шапку как перед покойником. Иван Васильич стоял у сходни красный, взволнованный.
Генрих ткнул тросточкой, где вздувался живот:
- Ой! - вскрикнул Лобачев. - Ну вас к лешему!
Иван Васильич жестко плюнул в простыню, повернулся и быстро сбежал на берег: там клали в карету Смолинского.
А куда грек пропал, так никто никогда и не узнал.