Взяв у меня сборник "Идоля", Азизян довольно долго, по старой привычке, оглашал названия песен, безбожно коверкая старые французские слова. Тонкие губы, под темными очками, извергающие уродливые звукосочетания, вроде "Ильфо соси са шансе" (тут Азик осклабился, потому что "Шанс" была фамилия одной из его жертв, которую он довел поклепами про слабый мочевой пузырь до настоящего "нервуз брейкдаун"). Кстати, вот еще один пример того, как натура подражает искусству. Но мысль о том, что "Шанс" мочится в кровать, Азизяна навела гениальная песня Игоря Эренбурга "Пустите, Рая", в ней есть слова: "Пустите, Рая, ну дайте снять кальсоны, мне вредно у себя держать мочу". Азизяну они так полюбились, что он постоянно напевал их в полголоса, пока его косой изуверский взгляд не упал на бедного "Шанса" - жертву par exellence, точно это были богохульные заклинания, наличие покойника, умершего "смертью, проклятой Богом", все это делало сцену похожей на черную мессу или чем-то в том же роде. Особенно патологически выглядели родственники; замершие, точно оперный хор, они следили за движениями утиного ротика Азизяна, зачитывавшего список, через стекло.
Покончив с зачтением, Азик вручил мне двадцатидолларовую бумажку, затем подал какой-то особенный знак Хираму и Спорусу, а те, в свою очередь, обратились к скорбящим и, высунув головы, что-то им прокричали на незнакомом мне языке (за последние годы мне часто доводилось слышать слова, непохожие ни на одно из существующих наречий, тем не менее произносили их так уверенно, словно этим словам не одна тысяча лет; возможно, это свидетельство возникновения новых рас в результате смешанных браков всякой черни и выродков!). Далее я увидел следующее: один из плакальщиков, худощавый мужчина с напомаженными волосами, извлек из-за пазухи черную коробочку. Это плейер, подумал я и не ошибся. Как-то непостижимо ловко, как это происходит в сновидениях, когда речь идет о малознакомых спящему операциях, на голову "дядьки" надели наушники-пиявочки, а подключенный к ним сиди-плейер припрятали, накрыв черной фатой. Азизян передал пустой бокс от компакта еще одному человеку, свиного вида украинцу, и тот смотрелся в него, как в зеркальце, и был похож на увальня-сатирика, готовящегося читать свое сочинение. Потом жена Коршуна отобрала у него упаковочку и передала ее самому Коршуну, которого я и не узнал, так он оплешивел. Коршун хладнокровно положил ее в карман пиджака. Наконец, все живые участники похорон как-то опять же незаметно построились по ускользнувшей от моего внимания команде и тронулись в путь вдоль обочины проезжей части. Да - забыл еще одну деталь когда плейер был уже включен (видимо, он работал от каких-то специальных долговременных элементов и был запрограмирован на многократное проигрывание, или наоборот, все это было чистейшей воды надувательство и аппарат совсем не работал), Азизян, приложив одну мембрану к своему дивной формы уху, некоторое время слушал, все ли в порядке, он даже покачал немного рукой и вильнул бедром в такт, в очередной раз продемонстрировав оскал гадкого утенка. Первая песня в этой компиляции, предназначенной озвучивать загробную жизнь дядьки-самоубийцы, называлась, если не ошибаюсь "Qui, J`ai". Азизян должен был ее помнить. Он даже пел ее по-русски. Слова, конечно же, придумал дядюшка Стоунз: "Шурыгин вывалил держак..."
Слова о Шурыгине (обладавшего выдающимся размеров членом, спекулянте марками) хорошо ложились на мелодию этого рок-н-ролла. Хотя любой рок-н-ролл по-русски звучит вшиво и сразу становится видно, насколько ничтожная гнида его поет, если вытье и тявканье всех этих заячьих губ, косых ртов, козлиных кадыков можно вообще назвать пением. Незаметно пробежал рабочий день. Завтра поналезут сюда снова задроченные жизнью ошурки, ищущие в музончике утешения импотенты, выписавшиеся дурдомщики, вся та пиздота, что обслуживает своим потением и зловонным дыханием газовую камеру планетарных размеров, где роль колючей проволоки выполняет земное тяготение. Где вас отравляют окисью углерода из выхлопных труб авто, перевозящих по их важным делам политиков, артистов, духовенство и прочую сволочь. Где на вас вьюжит пылью и слюной, как будто вы у штурвала обреченного на гибель в шторме корабля. Штурман в газовой камере. В Калифорнии тридцатых годов нашего века удушение приговоренного к смерти парами цианида считалось вполне гуманным видом казни.
Должно быть, Азизян и в самом деле успел стать очень важной персоной, так как никакого постороннего транспорта, кроме, опять же, какого-то необъяснимо сирийского, восточного вида иномарок траурного кортежа, на улице видно не было. Важная персона Азизян хоронит своего дядю и не хочет, чтобы ему мешали. Люди делятся для него на бедных и богатых, а не на умных и глупых, привлекательных и отталкивающих... Его время наступило. И, похоже, тошнотворно надолго. Так должен чувствовать себя человек, спивающийся или привыкающий к наркотику - теперь это надолго... Если только... Подождем, пока "Шурыгин вывалит держак", больше ожидать нечего. Надежды на "лучшее" в этом ненавистном мне мире - это привилегия Азизяна и его чешуйчатых и перепончатых собратьев. Хера с два, конечно, Азизян споет теперь про "Шурыгина", как делал это раньше, он теперь гражданин мира и понимает, что истинны только общечеловеческие ценности, только они пребудут вечно.
Я подождал, пока последний лимузин проследовал мимо окон нашей лавочки, затем вышел на крыльцо. Машинально я придержал спиною дверь и оперся об ее торец, холодный металл обжег мою кожу, я потерся позвоночником об него и погладил свои остриженную наголо голову. Весьма кстати я надел сегодня черную майку с вырезом и эмблемой черного интернационала. Там, где улица переходила в шоссе, ведущее к первомайскому кладбищу, чернели спины самых тихоходных представителей дядькиной родни. Они находились от меня уже на расстоянии, не позволяющем определить, чем заканчиваются их хвосты раздвоенными шипами или ромбиком. Моя майка пахла просроченными духами Лу, они их хапала на "сэйлах" и вечно оставляла открытыми. Мои глаза начали слезиться, и я почувствовал себя так, словно я утро туманного и дождливого дня и вижу все окна города, за которыми любовники любят друг друга, и я ничего не могу этого делать и буду длиться, пока сумерки не пережуют меня, так, чтобы ночь смогла меня сожрать без остатка, чтобы потом снова изблевать на рассвете. Мое веко снова начало дрожать, как испорченная неоновая буква. Кто их изобрел, кстати, неоновые надписи?
Дядька скоро будет засыпан могильной землей. Меня, между прочим, Игорь Ноздря приглашал работать плакальщиком, сразу, как только я выписался из психбольницы... Любопытно, есть ли на Западе похоронные бюро, изготовляющие плейеры для мертвецов? Мне ничего об этом неизвестно.
Я представил себе тесное пристанище дядьки, и как в ушах его полусгнившей головы будет играть музыка его юности ("стиль йе-йе" называлась такая музыка), пока не подсядут батарейки. Впрочем, родственники покойного наверняка позаботятся и об этом. Они дадут денег Игорю-плакальщику или Яношу, зловещего вида пастуху с Колонтыровки, которого однажды пытались повесить за кражу овцы, но он сорвался и ходит с тех пор с поломанной шеей, и те будут время от времени, допустим, каждою весной, менять в плейере батарейки. Какая акустика будет в пустом черепе самоубийцы-висельника, когда истлеет все, что обычно истлевает у трупа, и останутся одни кости? Скелет, танцующий твист - какая пошлая и типичная для тех лет картина.
Холодный сентябрьский ветерок обдувал мою истершуюся в нитки джинсовую промежность...
Мимо меня уже успели прошмыгнуть высокая дама и господин. С ними сейчас разбирался стареющий цензор Коваленко, человек, слушающий всю жизнь, по собственному признанию, только двух баранов - Элвиса и Билла Хейли. Он уже достиг того презренного возраста, когда одинокие, бездетные холостяки вроде него начинают купать пластинки в шампуне "кря-кря", как младенцев.