На Кашинской пристани
День стоял солнечный, жаркий и пыльный. Обычный ярославский день в самом разгаре лета. Тихо и душно было на городских улицах, и редких прохожих спасали от палящего солнца густые старые липы вдоль мостовых, заросшие скверы и бульвары. Ночью прошёл ливень, кое-где ослепительно сияли лужи и сейчас, поздним утром, чувствовалась ещё стремительно уходящая ночная свежесть. На смену ей шла влажная, тяжёлая духота.
И лишь на Волжской набережной, у пристаней, было сегодня, как нигде, многолюдно и шумно. Грохотали на свозе телеги. Тукали копытами, поводили впалыми боками и резко фыркали исхудалые лошади. То и дело вздымались и щёлкали кнуты, грубо кричали возчики, бранились грузчики и визжали мельтешащие дети.
Пристаней на Волге в Ярославле было когда-то много. Одна другой краше, с причудливыми, как терема, дебаркадерами, они кичились своими залами, буфетами, ресторациями, соревновались в умении очаровать пассажиров и грузовладельцев. Каждая пристань гордо выставляла напоказ название хозяйской пароходной компании: “Самолёт”, “Кавказ и Меркурий”, “Рубин”, “Товарищество Кашина”. И в те ещё не столь далёкие лучшие времена на Волге было тесно от пароходов. Грохот, гудки и колёсный переплеск не смолкали день и ночь всю навигацию. Но теперь от былого величия остались лишь две капитальные пристани – бывшие Кашинская и “Самолёт”. Была у Семёновского своза ещё одна – утлая, шаткая, грубо сколоченная, откуда три-четыре раза в день ходил на Заволжскую сторону, в Тверицы, маленький пароходик “Пчёлка”. Другие пристани были закрыты, а роскошные дебаркадеры отбуксированы в затон, где потихоньку разбирались на дрова. О лучших временах в городе говорили охотно, много и звучно, но на деле их давно никто не ждал.
И то, что происходило сейчас у Кашинской пристани, было лишь слабой, жалкой карикатурой прошлого. Стояли, сидели, шастали туда-сюда встречающие, уезжающие, просто зеваки. Тут и там шла вялая торговля и мелькали мешочники – мрачноватые бородатые мужики в стоптанных сапогах, мятых картузах и кепках. С деньгами было туго и, имея такое богатство, как суррогатный – пополам с соломой – хлеб, сухари, грубую тёмную муку, пахучий табак-самосад, можно было обзавестись кухонной утварью, полезными в хозяйстве инструментами, добрым мотком ценной материи на пошив одежды. Да и то: большинство горожан щеголяло в старом, поношенном, латанном-перелатанном затрапезе, сохранившимся ещё со старых, довоенных времён. Затянувшееся лихолетье научило их ценить на вес золота любую мелочь.
А у пристани стоял и скупо дымил старый, кургузый, закопчёный пароход. Местная линия речного сообщения еле жила. Но её сил ещё хватало на один рейс в три дня до Рыбинска и обратно, в Кострому. Расписание давно не действовало. Отход – по прибытию и загрузке. Подходя к Ярославлю, пароход давал длинный, старчески дребезжащий гудок, и со всех выходящих на Волжскую набережную улиц и переулков начинали стекаться люди. Это был маленький праздник. Уже потому, что пароход ещё ходит, что теплится на реке жизнь несмотря на все революционные передряги. И то, что тремя-четырьмя годами ранее казалось странным чудачеством – пойти посмотреть на пароход – теперь было важным для жизни ритуалом.
Погрузка и посадка уже заканчивались. На палубе плотно расселись основательные крестьяне из приволжских деревень, городские мастеровые с сундучками, вездесущие мешочники. Промелькнули два тощих студента с обшарпанной гитарой. Предотходная сутолока понемногу стихала.
У самого входа на облупленный дебаркадер, чуть в стороне от людского потока, стояли и негромко разговаривали двое мужчин. Было им на вид лет по сорок с небольшим. Один, высокий и худой, в поношенном пиджаке, серых брюках и пыльных сапогах, заметно сутулился и, задумчиво покусывая нижнюю губу, с напряжённой вопросительностью взглядывал на собеседника. Боевые кисточки давно не стриженых усов под прямым, с широкими крыльями носом настороженно пошевеливались, а короткая, чуть растрёпанная бородка слегка топорщилась. Он что-то говорил, с трудом выталкивая слова. Собеседник же, среднего роста, крепкий и подвижный, облачённый в неновый, но почти щегольский костюм-тройку с часовой цепочкой на жилетке, выглядел спокойным и даже весёлым. Он тоже был усат, но кончики его ухоженных и тщательно подстриженных усов лихо загибались вверх, отчего на жёстких губах чудилась недобрая, презрительная улыбка. Тонкий, хрящеватый, хищно-чуткий нос, казалось, то и дело принюхивался к воздуху. Пристальные, внимательные серые глаза блестели, но этот блеск был холоден и страшноват. Что-то неживое, жестокое и тоскливое мерещилось в нём. Но это – если присмотреться. А так эти два человека не обращали на себя никакого внимания. Обычные служащие какой-то советской конторы, мало ли их…
– Ну, Виктор Иванович… В час добрый, – тихо проговорил высокий, вздохнул и глянул украдкой через плечо собеседника на кресты и купола церкви Петра и Павла. – С Богом. От успеха вашего дела зависит всё… – он нервно сглотнул и осёкся.
Собеседник выразительно, прожигающе взглянул на него, склонил набок голову и вдруг улыбнулся. Коротко. С язвинкой. Будто колкость какую сказать хотел. Покосился на скучающего неподалёку конного милиционера, на двух молодых бездельников, что стояли, облокотясь о перила, и лузгали семечки.
– Отойдём, Александр Алексеевич. Вон туда… А то проходу мешаем. Люди с поклажей идут, а мы… – и, прихватив своего приятеля за локоть, повлёк его через дебаркадер в дальний угол пристани у носа парохода. Здесь и в самом деле было пусто, и никто, даже случайно, не мог их слышать.
– Волнуетесь, Александр Алексеевич. Нехорошо, – покачал он головой, всё так же ехидно улыбаясь из-под острых усов.
– Мало нас. Слишком мало, Борис Викторович. Вы же понимаете, что даже в случае вашего успеха в Рыбинске… – чуть сдавленно, но спокойно проговорил Александр Алексеевич.
– Тут уже нечего обсуждать. Всё решено. Помощь мне обещана твёрдо. Наше дело – верить. И продержаться. Три-четыре дня. Самое большое – неделю. Ваши сомнения мне понятны, но назад не отыграть. Верьте. Это уже полдела, – отрывисто и веско проговорил собеседник. – И прошу вас, Александр Алексеевич, соблюдайте конспирацию. Здесь даже стены могут слышать. Я – Виктор Иванович.
– Виноват. И спасибо, что обнадёжили, – съехидничал, не выдержав, Александр Алексеевич. – Я сделаю всё и пойду до последнего. Как и вы. Тут никаких сомнений. Но почему вы так верите… им? – и указал взглядом куда-то вверх по Волге.
– Просто я хорошо их знаю. Для них деньги – всё, им ни царя, ни Бога не надо. Такими деньгами там не бросаются. А если бросаются, то знают, что смогут их с лихвой вернуть. Вот и всё, – с жестяной усмешкой пожал плечами Виктор Иванович. – А если это и не так, – улыбнулся он шире, но уже добрее, – у нас же с вами, Александр Алексеевич, всё равно другого пути уже нет. Вот и вся моя вера.
– Воля ваша, Виктор Иванович. Но здравый смысл… – усмехнулся в свою очередь Александр Алексеевич, и смутная тень пробежала по его хмурому лицу. И мелькнула странной досадой в карих, непроницаемых, чуть навыкате, глазах.
– А здравый смысл здесь плохой советчик, дорогой мой Погодин. Дело надо делать. А резонничать – после. На почётном геройском отдыхе. Только так. А иначе – пуля в лоб. Не чужая, так своя. Собственноручная. Вот и все резоны, – и Виктор Иванович счёл нужным смягчить сказанное лёгкой, но многозначительной улыбкой.