Видимо, резонно будет усмотреть в этих Соединенных штатах Великоавстрии (СШВА) «остатки» США и Соединенного Королевства Великобритании и Северной Ирландии (в котором в один прекрасный день должна будет прийти к власти Лейбористская партия), а также предзнаменование Союза Советских Социалистических Республик, протяженность которого странным образом навевает воспоминания о царской империи. Дело в том, что разуму, их вообразившему, эти СШВА казались непременным наследником конкретного династического владения (Великой Австрии) — с теми же самыми, но уже натурализованными составными частями, которые сложились в результате многовековых «мелких приобретений» Габсбургской династии.
Такие «имперские» продукты воображения были в какой-то степени неудачей социализма, родившегося в столице одной из великих династических империй Европы[285]. Как мы уже отмечали, новые воображаемые сообщества (включая мертворожденные, но все еще воображаемые СШВА), рождаемые в воображении лексикографией и печатным капитализмом, всегда так или иначе считали себя древними. В эпоху, когда еще сама «история» воспринималась многими в терминах «великих событий» и «великих вождей» как своего рода жемчужин, нанизанных на нить повествования, было явно соблазнительно вычитывать прошлое сообщества в древних династиях. Отсюда и СШВА, в которых тонкая перегородка, отделяющая империю от нации, а корону от пролетариата, почти прозрачна. И тут Бауэр ничем не выделялся среди других. Вильгельм Завоеватель и Георг I, оба даже не говорившие по-английски, продолжают непроблематично казаться бусинками, вплетенными в ожерелье «короли Англии». А «святой» Иштван (правивший в 1001–1038 гг.) мог давать своему наследнику следующие наставления:
«Польза от иностранцев и гостей столь велика, что им можно отдать в окружении короля шестое по значимости место… Ибо гости, прибывая из разных регионов и областей, привозят с собою разные языки и обычаи, разные знания и виды оружия. Все это служит украшением королевского двора, повышает его великолепие и умеряет высокомерие иностранных держав. Ибо страна, единая в языке и обычаях, непрочна и слаба…»[286]
Такие слова, по крайней мере, нисколько не помешали обожествить его впоследствии как «Первого Короля Венгрии».
Итак, здесь доказывалось, что примерно с середины XIX в. в Европе началось становление того, что Сетон-Уотсон называет «официальными национализмами». До того, как появились массовые языковые национализмы, эти национализмы были исторически «невозможны», так как в основе своей они были реакциями властвующих групп — прежде всего династических и аристократических, хотя и не только, — которым угрожало исключение из массовых воображаемых сообществ или внутренняя маргинализация в этих сообществах. Начиналось своего рода тектоническое смещение пластов, которое после 1918 и 1945 гг. опрокинуло эти группы в канализационные стоки Эштурила и Монте-Карло. Такие официальные национализмы были консервативной, если не сказать реакционной политикой, взятой в адаптированном виде из модели преимущественно спонтанных массовых национализмов, которые им предшествовали[287]. И, в конечном счете, она не ограничилась Европой и Левантом. От имени империализма очень похожая политика проводилась такими же по типу группами на огромных азиатских и африканских территориях, находившихся в течение XIX в. в порабощении[288]. В конце концов, войдя в специфически преломленном виде в неевропейские культуры и истории, она была воспринята и сымитирована коренными правящими группами в тех немногочисленных зонах (в том числе Японии и Сиаме), которые избежали прямого порабощения.
В едва ли не каждом случае официальный национализм скрывал в себе расхождение между нацией и династическим государством. Отсюда распространившееся по всему миру противоречие: словаки должны были быть мадьяризированы, индийцы — англиизированы, корейцы — японизированы, но им не позволялось присоединиться к тем путешествиям, которые дали бы им возможность управлять мадьярами, англичанами или японцами. Банкет, на который их приглашали, неизменно превращался в Бармецидов пир. Причиной тому был не только расизм, но и то, что в самом сердце империй тоже рождались нации: венгерская, английская и японская. И эти нации тоже инстинктивно сопротивлялись «чужому» правлению. А стало быть, в эпоху, наступившую после 1850 г., империалистическая идеология обычно имела характер заклинательного трюка. О том, до какой степени она была заклинательным трюком, говорит то равнодушие, с которым низшие классы метрополий лишь пожимали плечами по поводу «утраты» колоний, причем даже в таких случаях, как Алжир, когда колония была законодательно включена в состав метрополии. В конце концов, всегда именно правящие классы — разумеется, буржуазные, но прежде всего аристократические — долго оплакивают империи, но их горе неизменно носит черты театрального притворства.
285
Безусловно, они отражают также и типичное умонастроение того хорошо известного типа левого европейского интеллектуала, который кичится владением цивилизованными языками, наследием Просвещения и глубоким пониманием проблем любого и каждого. В этой гордости смешиваются в примерно равных пропорциях интернационалистические и аристократические ингредиенты.
287
Полвека тому назад Яси уже в значительной степени это заподозрил: «Можно спросить, действительно ли позднеимпериалистическое развитие национализма вытекает из исконных источников национальной идеи, а не из монополистических интересов определенных групп, которые были
288
Этот момент прекрасно подчеркивает инверсия, имевшая место в случае Нидерландской Ост-Индии, которая на закате своего существования все еще в значительной степени управлялась с помощью языка, известного нам сегодня как «индонезийский». Это, насколько мне известно, единственный случай крупного колониального владения, где неевропейский язык до конца оставался государственным. Эта аномалия объясняется прежде всего самой древностью этой колонии, которая была основана корпорацией (Verenigde Oostindische Compagnie) в начале XVII века — задолго до наступления эпохи официального национализма. В современную эпоху, несомненно, также имел место и некоторый недостаток уверенности со стороны голландцев в том, что их язык и культура наложили на Европу отпечаток, сопоставимый с тем, который наложили на нее англичане, французы, немцы, испанцы или итальянцы. (Бельгийцы в Конго пользовались бы французским языком, а не фламандским.) И наконец, колониальная политика в сфере образования была крайне консервативна: в 1940 г., когда коренное население насчитывало более 70 млн. человек, в колледжах учились всего 637 «туземцев», и только 37 окончили их со степенью бакалавра. См.: George McT. Kahin,