Выбрать главу

Тем не менее, индонезийский случай, сколь бы он ни был сам по себе интересен, не должен в конце концов привести нас к неверному заключению, что если бы Голландия была более крупной державой[329] и заявилась сюда не в 1600 г., а в 1850, то национальным языком не мог бы стать в равной степени и голландский. Нет никаких оснований считать, что ганский национализм сколь-нибудь менее реален по сравнению с индонезийским просто потому, что его национальным языком является английский, а не ашанти. Всегда будет ошибкой трактовать языки так, как трактуют их некоторые националистические идеологии — а именно, как внешние символы национальности, стоящие в одном ряду с флагами, костюмами, народными танцами и прочим. Несоизмеримо важнее способность языка генерировать воображаемые сообщества и выстраивать в итоге партикулярные солидарности. В конце концов, имперские языки — это все-таки национальные языки, а, стало быть, особые национальные языки среди многих. Если радикальный Мозамбик говорит по-португальски, то смысл этого заключается в том, что португальский язык является тем средством, с помощью которого Мозамбик представляется в воображении (и одновременно средством, ограничивающим его протяженность в сторону Танзании и Замбии). С этой точки зрения, употребление португальского языка в Мозамбике (или английского в Индии) по сути ничем не отличается от употребления английского в Австралии или португальского в Бразилии. Язык — это не инструмент исключения: каждый человек в принципе может овладеть каким угодно языком. Более того, язык по самой природе своей воссоединяет, и единственный предел этому воссоединению задается фатальностью Вавилона: никто не живет достаточно долго, чтобы освоить все языки. Печатный язык, а не партикулярный язык как таковой, изобретает национализм[330]. Единственный знак вопроса, который стоит в отношение таких языков, как португальский в Мозамбике и английский в Индии, это: могут ли административная и образовательная система, особенно последняя, породить достаточное с политической точки зрения распространение двуязычия? Тридцать лет назад почти не было индонезийцев, которые бы говорили на bahasa Indonesia как на своем родном языке; практически у каждого из них был свой собственный «этнический» язык, и лишь некоторые, особенно участники националистического движения, владели также bahasa lndonesia/dienstmaleisch. Сегодня, наверное, уже миллионы молодых индонезийцев из десятков этноязыковых сред говорят на индонезийском как своем родном языке.

Не ясно, сформируется ли через тридцать лет поколение мозамбикцев, говорящих только на мозамбикско-португальском. Однако сегодня, на исходе XX в., появление такого поколения уже не обязательно является sine qua поп мозамбикской национальной солидарности. Во-первых, прогресс технических средств коммуникации, особенно радио и телевидения, дает печати таких союзников, каких столетие назад у нее еще не было. Многоязычное вещание способно убедить своими чарами даже неграмотные народы и населения, говорящие на разных языках, в их воображаемой общности. (Здесь есть сходство с рождением в воображении христианского мира, которое происходило через визуальные репрезентации и двуязычное образованное сословие.) Во-вторых, национализмы XX в. имеют, как я доказывал, глубоко модульный характер. Они могут опираться и опираются на более чем полуторавековой человеческий опыт и три ранние модели национализма. Следовательно, националистические лидеры располагают возможностью сознательно внедрять гражданские и военные системы образования, скопированные с официальных национализмов, выборы, партийные организации и культурные торжества, скопированные с массовых национализмов Европы XIX в., и гражданско-республиканскую идею, впервые изобретенную Америками. Но прежде всего, сама идея «нации» прочно угнездилась ныне практически во всех печатных языках; а национальность стала практически неотделимой от политического сознания.

В мире, где всепреобладающей нормой стало национальное государство, все это означает, что теперь нации могут представляться в воображении и при отсутствии языковой общности — не в наивном духе nosotros los Americanos, а на основе общего осознания того, возможность чего доказала современная история[331]. В этом контексте представляется уместным, завершая главу, вновь вернуться в Европу и коротко рассмотреть нацию, языковую разнородность которой столь часто использовали как дубину, предназначенную для побивания защитников языковых теорий национализма.

вернуться

329

Не только в очевидном смысле. Поскольку в XVIII–XIX вв. у Голландии для всех ее намерений и целей была одна-единственная колония, но зато огромная и прибыльная, то было довольно практично использовать для подготовки ее функционеров (единый) неевропейский diensttaal [служебный язык]. С течением времени в метрополии появились специальные школы и факультеты, занимавшиеся языковой подготовкой будущих функционеров. Для таких много континентальных империй, как Британская, какого-то одного локально привязанного diensttaal не могло быть достаточно.

вернуться

330

В этой связи очень показательно описание языкового развития в восточном Индокитае, содержащееся в работе Марра. Он отмечает, что еще в 1910 г. «большинство образованных вьетнамцев считали, что китайский, французский либо оба этих языка являются необходимыми способами „великосветского“ общения» (Vietnamese Tradition, p. 137). Однако после 1920 г., отчасти вследствие государственной поддержки фонетического письма куок-нгы, положение дел быстро изменилось. К тому времени «все шире распространялось мнение, что разговорный вьетнамский является важным и, возможно [sic], необходимым компонентом национальной идентичности. Даже интеллектуалы, свободнее говорившие на французском языке, чем на родном, оценили значимость того, что как минимум 85 % их сограждан говорят на одном и том же языке» (р. 138). К этому времени они полностью осознали роль массовой грамотности в развитии национальных государств Европы и Японии. Вместе с тем, Марр показывает, что на протяжении долгого времени ясной связи между языковым предпочтением и политической позицией не проводилось: «Поддержка родного вьетнамского языка воспринималась как что-то само по себе патриотичное не более, чем поощрение французского — как что-то само по себе коллаборационистское» (р. 150).

вернуться

331

Я говорю «могут», потому что есть явно очень много случаев, когда эта возможность либо была отвергнута в прошлом, либо отвергается в настоящем. В таких случаях, примером которых является Старый Пакистан, объяснением служит не этнокультурный плюрализм, а возведение препятствий для совершения паломничеств.