Обратите внимание, что не только национальность «палачей» здесь не названа, но и пламенный патриотизм Рисаля великолепно выражается на «их» языке[348].
В какой-то степени природу этой политической любви можно вычитать из того, как языки описывают ее объект: это либо лексика родства (родина, Vaterland, patria), либо лексика родного дома (heimat или tanah air [ «земля и вода»; выражение, обозначающее у индонезийцев родной архипелаг]). Обе идиомы обозначают нечто такое, с чем человек от природы связан. Как мы видели ранее, во всем, что «дано от природы», всегда есть нечто не выбираемое. Тем самым национальность уподобляется цвету кожи, полу, родословной или эпохе, в которую довелось родиться, т. е. всему тому, что не дано изменить. И в этих «природных узах» человек ощущает то, что можно было бы назвать «прелестью gemeinschaft[349]». Иначе говоря, именно потому, что эти узы не выбирают, они и окружены ореолом бескорыстной преданности.
Несмотря на то, что в последние два десятилетия в литературе активно обсуждалась идея семьи-как-артикулированной-властной-структуры, основной массе людей такое представление определенно чуждо. Скорее, семья традиционно мыслилась как царство бескорыстной любви и солидарности. Так же и с идеей «национального интереса»: в то время как историки, дипломаты, политики и социальные ученые легко оперируют этим понятием, для большинства обычных людей, к какому бы классу они ни принадлежали, самая суть нации состоит в том, что в нее не вкладывается никакого корыстного интереса. Именно поэтому она и может требовать жертв.
Как уже отмечалось, великие войны нашего столетия отличаются от всех прочих не столько беспрецедентными масштабами, в которых они позволили людям убивать, сколько колоссальной численностью людей, готовых отдать свои жизни. Разве не очевидно, что число убитых намного превосходило число тех, кто убивал? Идея высшей жертвы приходит только с идеей чистоты, только через фатальность.
Смерть за Родину, которую обычно не выбирают, приобретает такое моральное величие, с которым не может сравниться смерть за Лейбористскую партию, Американскую медицинскую ассоциацию или, даже скажем, за «Международную амнистию», ибо это такие организации, куда можно по собственной воле войти и откуда можно по собственной воле выйти. Смерть за революцию тоже черпает свое величие в той степени, в какой ее воспринимают как нечто изначально чистое. (Если бы люди представляли пролетариат просто как группу, страстно жаждущую холодильников, праздников или власти, то насколько бы они, в том числе и сами члены пролетариата, были готовы отдать за нее жизнь?[350]) Смех смехом, но, может быть, в той мере, в какой марксистские толкования истории воспринимаются (правда, не интеллектом) как заявления о непреложной необходимости, они тоже приобретают ауру чистоты и бескорыстия.
Здесь нам, наверное, было бы полезно вновь вернуться к языку. Во-первых, обращает на себя внимание изначальная данность языков, причем даже тех, которые мы знаем как современные. Никто не может сказать, когда тот или иной язык родился. Каждый смутно проявляется из бесконечного прошлого. (Поскольку homo sapiens есть homo dicens, кажется, трудно даже вообразить, что язык мог появиться позже нашего биологического вида.) Таким образом, языки в нынешних обществах оказываются укоренены глубже, чем что бы то ни было. В то же время ничто, как язык, не связывает нас эмоционально с умершими. Когда люди, говорящие по-английски, слышат слова «Earth to earth, ashes to ashes, dust to dust»[351], сказанные почти четыре с половиной столетия тому назад, они получают призрачное ощущение одновременности наперекор гомогенному, пустому времени. Весомость этих слов лишь частично вытекает из их возвышенного смысла; она также вытекает из их как бы прототипической «английскости».
347
Или, в переводе:
См.: Jaime С. de Veyra,
348
Стихотворение это было, однако, быстро переведено на тагальский великим филиппинским революционером Андресом Бонифасио. Его версия приводится в:
350
Эту формулировку вовсе не следует воспринимать в том смысле, будто революционные движения не преследуют никаких материальных целей. Однако эти цели представляются не как множество индивидуальных присвоений, а как условия общего
351
«Земля к земле, прах к праху, тлен к тлену» (слова из «Книги общей молитвы»).