Выбрать главу

На другой день он послал Данте к Веронскому двору бранное стихотворение «Ломбардец». В тот же день он по-настоящему сделался Анджольери, как об этом мечтал несколько лет. Умер его отец, старый, как Илия или Енох.

Чекко бросился в Сиенну и погрузил руки в мешки с новенькими флоринами, в сотый раз повторяя себе, что теперь он не бедный брат Арриго, а благородный владетель Арчидоссо и Монтеджиови, богаче, чем Данте, и лучше, как поэт. Потом ему пришло в голову, что он грешник, ибо желал отцу смерти, и он начал раскаиваться. Тут же он настрочил сонет к Папе, прося в нем о крестовом походе против всех, кто оскорбляет родителей.

В жажде излить свою душу он поспешно вернулся во Флоренцию, обнял чеботаря и просил быть за него ходатаем перед Девой Марией. Потом со всех ног поспешил к торговцу освященным воском и купил грузную свечу. Чеботарь с умилением зажег ее. Оба плакали и молились Мадонне.

До позднего часа слышался смиренный голос чеботаря. Он пел славословия, любовался на свечу и отирал другу слезы.

ПАОЛО УЧЕЛЛО

Художник

В сущности, его звали Паоло ди Доно, но флорентинцы прозвали его «Учелло» или «Птица» по причине множества птичьих чучел и рисунков зверей, наполнявших его дом, ибо был он слишком беден, чтобы держать животных или доставать тех, которых не знал. Однажды, как о нем рассказывают, он работал в Падуе над фреской, изображавшей четыре стихии, и в качестве символа воздуха поместил там хамелеона. Но, никогда его не видав, вместо него он изобразил верблюда с раздутым брюхом и с разинутой пастью. (Хамелеон, — объясняет Вазари — похож на небольшую сухую ящерицу, между тем как верблюд есть крупное, качающееся на ходу животное).

Учелло не заботился о реальности предметов, но лишь об их многочисленности и бесконечном разнообразии линий. Он делал голубые поля, красные города, всадников в черных доспехах, на дышащих пламенем эбеновых конях, с копьями, устремленными, как световые лучи, во все стороны неба.

Была у него привычка постоянно помещать на картинах «Mazocchi», представляющие собой род деревянного обруча, крытого сукном и надеваемого на голову так, что складки откинутой ткани обрамляют лицо. Учелло изображал их то остроугольными, то квадратными, то в виде пирамиды или конуса, глядя по данным перспективы, и находил целый мир сочетаний в складках mazocchio. Скульптор Донателло говаривал ему: «Ах, Паоло, ты упускаешь сущность ради тени!»

Но «Птица» продолжал свою кропотливую работу. Он соединял круги, делил углы, изучал всякое творение во всех его видах и обращался за разъяснением Эвклидовых задач к своему другу, математику Джиованни Манетти. Потом он запирался и покрывал свои пергаменты и деревянные дощечки точками и кривыми.

Он непрестанно работал над изучением архитектуры, в чем помогал ему Филиппо Брунеллески. Но у него не было намерения быть строителем. Он довольствовался тем, что замечал направление линий от фундамента к карнизам, и сцепление прямых в их точках прикосновения, и законы сведения сводов к их верхнему соединительному камню, и веерообразное схождение потолочных балок, которые как будто сливаются в конце длинной залы. Он также изображал всех животных, и их движения, и жесты людей, стараясь свести их к простым линиям. И как алхимик, склонясь над смесями металлов и посредствующих веществ, наблюдает их плавку на своем горне в надежде найти золото, так Учелло сливал все формы в один тигель. Он их соединял, комбинировал и плавил, чтобы добиться их превращения в одну первоначальную, из которой исходят остальные. Вот почему Паоло Учелло жил, затворившись, как алхимик, в своем маленьком доме. Он верил, что ему удастся заменить все линии одним идеальным аспектом. Ему хотелось уловить весь сотворенный мир, каким он отражается во взоре Бога, который видит все фигуры исходящими от одного сложного центра.

В одном с ним городе жили Гильберти, Делла-Робиа, Брунеллески и Донателло; все они, гордые своим мастерством, смеялись над бедным Учелло, над его безумными мыслями о перспективе, и с жалостью глядели на его дом, богатый науками и бедный запасами. Но Учелло был еще более горд. Во всякой новой комбинации линий он надеялся найти способ творения. Его цель была не подражание, а власть раскрывать совершенный облик каждой вещи, и странная коллекция шапочек со складками казалась ему в большей мере откровением, чем прекрасные мраморные лица Донателло.

Так жил «Птица», вечно в плаще с капюшоном на задумчивой голове. Он не замечал, что ел и что пил, и был вполне подобен отшельнику.

Однажды, на лугу, у груды старых камней, потонувших в траве, он увидел смеющуюся девушку с гирляндой на голове.

На ней была длинная изящная одежда, в боках поддерживаемая бледной лентой, и движения ее были гибки, как ветви, которые она сплетала. Ея имя было Сельваджия. Она улыбнулась Учелло. Он отметил склад ее улыбки и, пока она на него смотрела, разглядел тончайшие линии ресниц, и круг зрачков, и изгиб век, и легко подхваченные волосы. Мысленно он располагал на тысячу ладов гирлянду, окаймлявшую ее лоб.

Но Сельваджия не могла понять этого, — ей было всего тринадцать дет. Она взяла Учелло за руку и полюбила его. Она была дочерью одного флорентийского красильщика, а матери уже не было в живых. Другая женщина, занявшая ее место в доме, била Сельваджию. Учелло привел ее к себе.

Целыми днями Сельваджия не отрывалась от стены, на которой Учелло набрасывал свои универсальные формы. Она никогда не могла понять, почему он предпочитает всматриваться в прямые и ломаные линии, а не глядеть на нежное лицо, тянувшееся к нему.

По вечерам, когда Брунеллески или Манетти приходили работать с Учелло, она засыпала после полуночи на полу у стены, в теневом круге под лампой. Утром она просыпалась раньше Учелло и радовалась окружавшим ее птицам и зверям, разрисованным в разные цвета. Учелло рисовал ее губы, ее глаза, ее волосы, ее руки; он постоянно закреплял отдельные положения ее тела, но он не писал ее портрета, как делали другие художники, когда любили женщину. Ибо «Птице» была незнакома радость оставаться в пределах одной личности: он не мог быть в одном краю, стремясь в своем полете парить над всеми краями.

И формы, и положения тела Сельваджии были брошены в общий тигель форм, вместе с движениями животных, с линиями камней и растений, с лучами света, с зыбью земных испарений и морской волны. Забыв о Сельваджии, Учелло казался вечно склоненным над тигелем форм.

А в это время в доме Учелло было нечего есть, и Сельваджия не решалась говорить об этом ни Донателло, ни кому другому. Она умерла, не сказав ни слова. Учелло запечатлел ее окоченевшее тело, ее маленькие худые сложенные руки и очерк жалких закрытых глаз. Он не заметил, что она умерла, как прежде не замечал, что жива. Он только присоединил новые формы к тем, что собрал.

«Птица» состарился, и уже никто не понимал его картин. Это была какая-то путаница кривых. Больше нельзя было различить ни земли, ни растений, ни животных, ни людей.

Много лет он работал над своим главным произведением, скрывая его от всех. Оно должно было обнимать все его изыскания и быть их отражением по своему общему замыслу. То был «Фома Неверный, испытующий язвы Христа». Восьмидесяти лет Учелло закончил картину.

Он призвал Донателло и благоговейно открыл ее. И Донателло воскликнул: «Паоло, закрой свою картину!» «Птица» стал расспрашивать великого скульптора, но тот не захотел более сказать ничего. Отсюда Учелло вывел, что он совершил чудо. Но Донателло не видел ничего, кроме хаоса линий.