Выбрать главу

Сигаретный дым плыл по столовой, и этот запах был мне особенно отвратительным. Аэций смотрел на меня, его прозрачные, мучительно-светлые глаза казались блестящими в полумраке столовой, куда из-за тяжелых занавесок не долетал свет фонарей снаружи, будто за окнами была абсолютная темнота.

В моей стране теперь всегда было темно, вечная ночь опустилась на мой любимый Город с приходом этого внимательного и жуткого человека.

Он был красивым. В нем была болезненность, свойственная многим варварам, и его глаза все время казались воспаленными, но он был крепкий, поджарый, и черты его сообщали бы о грубовато-царственной красоте, если бы он не вел себя с нарочитым безразличием по отношению к себе. И даже его движения всегда стремились вовне, никак его не характеризовали, словно у него вовсе не было тела.

Его будто и не существовало, такой незаметный человек. Я не могла понять, как он мог стать генералом, как мог привести к победе свой Безумный Легион. Несмотря на всю его бледную красоту, я никогда не запомнила бы его лица, он был словно призрак.

Мы никак не могли сказать что-нибудь друг другу, и от этого мне становилось некомфортно, а он, казалось, привык молчать. Он с удовольствием выдыхал дым, и я видела, что ему свойственно то, что в Пути Человека, оставленном нам нашим богом, считалось уделом низших существ — грубое физическое удовлетворение.

Впрочем, Путь Зверя предписывал услаждать себя всеми доступными способами и кормить свои желания. Сестра частенько придавалась плотским удовольствиям с каким-то отчаянным восторгом, до которого Аэцию было далеко. Но я ни с чем в нем, ни с единой чертой не могла смириться.

Он сказал:

— На ужин приедет Дигна.

— Ты уже закончил ужин. Гостей нельзя приглашать на ужин, а самому сидеть рядом, пока они едят. Это невежливо.

Он снова посмотрел на меня, и мне показалось, что сейчас он засмеется.

— Лучше бы тебе думать о важных вещах, — сказал он. — Приготовься, пожалуйста. Я не хочу, чтобы кровь продолжала литься.

— Ты хочешь мира, правда? — не выдержала я. — После всего, что ты сделал, ты хочешь мира?

— Только после всего, что я сделал возможен мир.

Он не собирался со мной спорить. Он был совершенно убежден в том, что поступает правильно, и я не знала, что творится у него в голове. Его мир был совершенен, и он в угоду ему жертвовал реальностью таковой, какая она есть. Так я поняла, насколько он сумасшедший. Он мог быть хорошим тактиком и стратегом, но он строил свой собственный мир, совершенно не понимая, почему народы, которые он сюда привел, не способны жить с принцепсами и преторианцами.

Он не понимал опасности, которую закладывает в самый фундамент Империи. Его мысли были предельно конкретны и болезненно утопичны.

Я презирала его за лучшее, что есть в людях, за желание сделать мир лучше. Потому что оно было психотическим.

— Завтра ты говоришь перед ними, — сказал он. — Говоришь то, что считаешь нужным. Но успокой их. Дай им надежду.

— А если я призову к восстанию?

Его взгляд скользил поверх моей головы, а потом вдруг впился со всей ужасной силой этих прозрачных глаз прямо в меня.

— Но ты не будешь этого делать, — сказал он спокойно, безо всякого нажима и без какой-либо интонации вообще. — Потому что ты не хочешь смертей. Твой бог призывает тебя к достоинству и доброте к живущим.

— И к гордости.

— Смирение гордости во благо — это достоинство принцепса, — сказал он. — Потому что он был безграничным голодом, принцем сладостной боли, и не сдерживал себя ни в чем прежде, чем увидел вас. Он смирил себя ради вас, и вы будьте смиренными.

Он цитировал Книгу Человека, наше писание. Я положила вилку, чтобы не отбросить ее со звоном, чтобы вести себя подобающе, как и учил наш бог.

— Ты, животное, поклоняйся своему грязному богу умалишенных. Не смей произносить его слов.

Он склонил голову набок, выдержал мой взгляд.

— Я могу прочитать его слова, купив его книгу в любой книжной лавке или в киоске в аэропорту. Это потому, что принцепсы настолько не хотят понимать, что в мире обитает еще кто-то, кроме них?

Он вглядывался в меня с этим откровением абсолютного безумия, которое вызвало у меня дрожь. Однажды, по дороге в Иллирию, я видела на одном из вокзалов, которые мы проезжали, старушку. У нее была палка, на которой болтались цветные перья, и она вглядывалась в окна стоящего поезда в отчаянном поиске чего-то, чего не было на свете. Это была маленькая, осунувшаяся бабушка, она открывала и закрывала беззубый рот, что-то говорила сама себе. Я долгое время после боялась увидеть ее лицо в окне своей комнаты, увидеть ее неряшливую, увешанную перьями палку и эти голодные глаза.